http://zt1.narod.ru/doc/Rubejovskaya-i-Rijskaya-do-1917.doc Рубежовская и Рижская колонии до 1917.
ZT. Помимо примерно трёхсот файлов на http://zt1.narod.ru/ у меня есть и их как бы дайджест (ЖЖ) http://zt1.narod.ru/zt-LJ.htm. Будет "освежаться". С сентября 2009-го стал сюда добавлять и
нечто важно-насыщенное
Не
из (не из) http://ztnen.livejournal.com
Мой былой ЖЖ ztnen заморожен (удален). 01.02.2012 создал новый ЖЖ-аккаунт : http://ztmak.livejournal.com Об А.С. Макаренко и близкому к этой теме .. Будет пополняться.
13.08.2008 Alex http://makarenkoas.blogspot.com/ Макаренко Антон Семенович Собрание сочинений в 8 томах / ZT. Здорово! Ура, ура! Но не понятно, кто Alex, кто сделал, кого благодарить .. Правда, плохо вычитано.
ZT. В свое время мой приемный сын Леонид Александрович Федоров набрал на компе все 8 тт. АСМ (без стр. примечаний и т.п., только сами тексты А.С.М.), и они уже более 10-ти лет висят в интернете. Что-то там время от времени уточнял по Гётцу Хиллигу, что-то переносил в htm-файлы моего сайта http://zt1.narod.ru. Вот: http://zt1.narod.ru/winrar/8-mak-tt.rar , примерно, 3 с половиной мегабайта. Это - А.С. Макаренко, восьмитомник, тт. 1-8, М. 1983-1986.
Внутри указанного архива есть набранное (и вычитанное) в WORD 2003:
часть тома 1 (М.1983) стр.1-116 - ASM-t1-s-1-116.doc,
весь том 4 (М.1984) - ASM-t-4.doc,
весь том 7 (М.1986) - ASM-t-7.doc.
Всё остальное плохо вычитано, и, главное, в DOS-кодировке, а значит эту (большую) часть состава текстов А.С.М. в виндовских смотрелках и редакторах сходу не прочтёте, но возможна перекодировка через WORDPAD: 06-янв-2009 переделал названия DOS-файлов, теперь все они *.txt, значит при загрузке в WordPad в Типе файлов надо задать: Текстовые документы MS-DOS [*.txt].
http://zt1.narod.ru/doc/tt-AS-Makarenko-Marburg-skanir.doc.
отсылочный файл по
АНТОН МАКАРЕНКО
Собрание сочинений
Марбургское издание, сканированные тома.
Важное для потенциальных практиков интернатных учреждений: http://zt1.narod.ru/metodika.htm.
Гётц Хиллиг (HILLIG Goetz). - Проект по созданию полного собрания сочинений А.С. Макаренко на профессиональном компакт-диске http://zt1.narod.ru/hillig-3.htm.
На любом поприще и в любой профессии никуда не годен работник, если он без царя в голове. | На данное время в педагогике и в любой социальной сфере никуда не годен работник и/или литератор, если он без А.С. Макаренко в голове, см. прежде всего Мой былой ЖЖ |
С одного ЖЖ. - Зиновий ничего так пишет. Что ни пост - кладезь (обойдемся без уточнения чего). Если бы я еще могла его [ http://ztnen.livejournal.com ]
Мой былой ЖЖ ztnen заморожен (удален). 01.02.2012 создал новый ЖЖ-аккаунт : http://ztmak.livejournal.com Об А.С. Макаренко и близкому к этой теме .. Будет пополняться.
читать, а то ж невозможно. Вешает браузеры. ZT. Mozilla Firefox не вешает.
В файле http://zt1.narod.ru/maro.htm в основном собираются документальные материалы по истории макаренковской колонии им. А.М. Горького, тогда как такого же рода материалы по макаренковской Коммуне им. Ф.Э. Дзержинского собираются в основном в файле http://zt1.narod.ru/herrio33.htm. Собранные Гётцом Хиллигом документальные материалы по колонии им. Горького за 1920-26 гг. см. в файле http://zt1.narod.ru/pltv-kln.htm.
- 1 -
А.С. Макаренко. “Педагогическая поэма”
ИТРК
Москва
2003.
- 2 -
ББК 84(2Рос-Рус)
6 M15
Художник Г.А. Еремеев
Научный редактор С. С. [Светлана Сергеевна] Невская
Составитель, автор вступительной статьи, примечаний и комментариев С. С. Невская
Макаренко А. С.
Педагогическая поэма / Сост., вступ. ст., примеч., коммент. С. Невская. - М.: ИТРК, 2003. - 736 с., илл.
ISBN 5-88010-166-5
"Педагогическая поэма" А.С. Макаренко, издание 2003 года, часть 1-я. http://zt1.narod.ru/pp-03-1.htm
"Педагогическая поэма" А.С. Макаренко, издание 2003 года, часть 2-я. http://zt1.narod.ru/pp-03-2.htm
- 424 -
Часть третья
1. Гвозди
Через день я должен был приступить к приему Куряжской колонии, а сегодня в совете командиров необходимо что-то сделать, что-то сказать с таким расчетом, чтобы колонисты без меня могли организовать труднейшую операцию свертывания всего нашего хозяйства и перевозки его в Куряж.
В колонии и страхи, и надежды, и нервы, и сияющие глаза, и лошади, и возы, и бурные волны мелочей, забытых “нотабене” и затерявшихся веревок - все сплелось в такой сложнейший узел, что я не верил в способности хлопцев развязать его успешно.
После получения договора на передачу Куряжа прошла только одна ночь, а в колонии все успело перестроиться на походный лад: и настроения, и страсти, и темпы. Ребята не боялись Куряжа, может быть, потому, что не видели его во всем великолепии. Зато перед моим духовным взором Куряж неотрывно стоял, как ужасный сказочный мертвец, способный крепко ухватить меня за горло, несмотря на то что смерть его была давно официально констатирована.
В совете командиров постановили: вместе со мной ехать в Куряж только девяти колонистам и одному воспитателю. Я просил большего. Я доказывал, что с такими малыми силами мы ничего не сделаем, только подорвем горьковский авторитет, что в Куряже снят с работы весь персонал, что в Куряже многие озлоблены против нас.
Мне отвечал Кудлатый, иронически-ласково улыбаясь:
Собственно говоря, чи вас поедет десять человек, чи двадцать - один черт: ничего не сделаете. Вот когда все приедут, тогда другое дело - навалом возьмем. Вы ж примите в расчет, что их триста человек. Надо здесь хорошо собраться. Попробуйте, собственно говоря, одних свиней погрузить триста двадцать душ. А кроме того, обратите внимание: чи сказились там в Харькове, чи, може, нарочно, что это такое делается, - каждый день к нам новенькие.
Новенькие и меня удручали. Разбавляя наш коллектив, они мешали сохранить горьковскую колонию в полной чистоте и силе. А нашим небольшим отрядом нужно было ударить по толпе в триста человек.
Подготовляясь к борьбе с Куряжем, я рассчитывал на один
- 425 -
молниеносный удар, - куряжан надо было взять сразу. Всякая оттяжка, надежда на эволюцию, всякая ставка на “постепенное проникновение” обращали всю нашу операцию в сомнительное дело. Я хорошо знал, что “постепенно проникать” будут не только наши формы, традиции, тон, но и традиции куряжской анархии. Харьковские мудрецы
[Речь идет об ученых Украинского Научно-исследовательского института педагогики (УНИИП)]
, настаивая на “постепенном проникновении”, собственно говоря, сидели на старых, кустарной работы, стульях: хорошие мальчики будут полезно влиять на плохих мальчиков. А мне уже было известно, что самые первосортные мальчики в рыхлых организационных формах коллектива очень легко превращаются в диких зверенышей. С “мудрецами” я не вступал в открытый спор, арифметически точно подсчитывая, что решительный удар окончится раньше, чем начнется разная постепенная возня. Но новенькие мне мешали. Умный Кудлатый понимал, что их нужно приготовить к перевозке в Куряж с такой же заботой, как и все наше хозяйство.
Поэтому, выезжая в Куряж во главе “передового сводного отряда”, я не мог не оглядываться назад с большим беспокойством. Калина Иванович, хоть и обещал руководить хозяйством до самого последнего момента, был так подавлен и ошеломлен предстоящей разлукой, что был способен только топтаться среди колонистов, с трудом вспоминая отдельные детали хозяйства и немедленно забывая о них в приливе горькой старческой обиды. Колонисты бережно и любовно выслушивали распоряжения Калины Ивановича, отвечали подчеркнутым салютом и бодрой готовностью “есть”, но на рабочих местах быстро вытряхивали из себя неудобное чувство жалости к старику и начинали собственную самоделковую заботу.
Во главе колонии я оставлял Коваля, который больше всего боялся, что его “обдурит” коммуна имени Луначарского, принимающая от нас усадьбу, засеянные поля и мельницу.
ZT. Сравни с: МАКАРЕНКО - ГОРЬКОМУ [Харьков], 23.05.1926 г. […] К нам вчера вечером приехали гости Софья Владимировна Короленко и заведующий Полтавской колонией им. Короленко Ф.Д. Иванов [ ZT. Федор Данилович Иванов свои статьи чаще всего подписывал псевдонимом Данилыч ]. Они являются нашими наследниками - занимают нашу полтавскую усадьбу. Федор Данилович Иванов, публиковался обычно под псевдонимом "Данилыч", преемник А.С. Макаренко в Ковалевке под Полтавой после переезда колонии АСМ в Куряж под Харьковом). Итак: Ф.Д. Иванов. Основные моменты в организации сельскохозяйственных работ в детских колониях (из опыта кол. им. Короленко) // Детский городок. Сб. методических материалов. Харьков 1928 (на укр. яз). ZT. Не смотрел. О Данилыче в: http://zt1.narod.ru/doc/Danilych-o-nyom-i-iz-nego.doc. Из интернета. 1 ар (сотка) 10 на 10 м. / 1 гектар 100 на 100 м. Из интернета. Аршин (тюрк.) - старорусская единица измерения длины. 1 аршин = 1/3 сажени = 4 пяди = 16 вершков = 28 дюймов = 71,12 см. Подробности на сайте http://bizinfo.otrok.ru/units/info.php Переводчик единиц измерения. |
- Нестеренко, иди домой. Чего ты боишься? Никаких мошенников здесь нет. Иди домой, тебе говорю!
Нестеренко хитро улыбается одними глазами и кивает на краснеющего сердитого Коваля:
- Ты знаешь, Олечка, этого человека? Он же куркуль. Он от природы куркуль…
Коваль еще больше смущается и пламенеет и с трудом, но упрямо выговаривает:
- 426 -
- А ты думал как? Сколько здесь хлопцы труда положили, а я тебе даром отдам? За что? Потому что ты луначарский
[Имеется в виду член коммуны имени Луначарского. Анатолий Васильевич Луначарский (1875 - 1933) - нарком просвещения СССР (с 1917 г.)]
? Животы вон понаедали, а все незаможниками прикидываетесь!.. Заплатите!..
- Да ты подумай: чем я тебе заплачу?
- Чего я буду про это думать? Ты чем думал, когда я тебя спрашивал: сеять? Ты тогда… таким барином… задавался: сейте! Ну, вот, плати! И за пшеницу, и за жито, и за буряк…
Наклонив вбок голову, Нестеренко развязывает кисет с махоркой, чутко разыскивает что-то на дне кисета и улыбается виновато:
- Это верно, справедливо, конешно ж… семена. А зачем же за работу требовать? Могли ж бы хлопцы, так сказать… поробыть для общества…
Коваль свирепо срывается со стула и уже на выходе оборачивается, горячий, как в лихорадке:
- С какой стати, дармоеды чертовы? Что вы - больные? Коммунары называетесь, а на детский труд рты раззявили… Не заплатите - гончаровцам отдам…
Оля Воронова прогоняет Нестеренко домой, а через четверть часа уже шепчется в саду с Ковалем, с чисто женским талантом примиряя в себе противоречивые симпатии к колонии и к коммуне. Колония для Оли - родная мать, а в коммуне она открыто верховодит, побеждая мужчин широкой агрономической ухваткой, унаследованной от Шере, привлекая женщин настойчиво-язвительной проповедью бабской эмансипации, а для тяжелых конъюнктур и случаев пользуясь тараном, составленным из двух десятков парубков и девчат, идущих за нею, как за Орлеанской девой
[Орлеанская дева - Жанна де Арк (ок. 1412 - 1431), народная героиня Франции, возглавила борьбу против английских захватчиков (столетняя война 1337 - 1453 гг.). В 1429 г. освободила Орлеан от осады, ее стали называть Орлеанской девой. В 1430 г. оказалась в плену у бургундцев, которые продали ее англичанам. Жанну де Арк предали церковному суду; объявив колдуньей, ее сожгли на костре в Руане. Католическая церковь канонизировала Орлеанскую деву в 1920 г.].
Она забирала за живое культурой, энергией, бодрой верой, и Коваль, глядя на нее, гордился коротко:
- Нашей работы!
Оля гордилась щедрым подарком, который колония имени Горького оставляла луначарцам в виде упорядоченного имения на полном полевом шестипольи, а для нас этот подарок был хозяйственной катастрофой. Нигде так не ощущается великое значение заложенного в прошлом труда, как в сельском хозяйстве. Мы очень хорошо знали, чего это стоит - вывести сорняки, организовать севооборот, приладить, оборудовать каждую деталь, сберечь, сохранить в чистоте каждый элементик медленного, невидного, многодневного процесса. Настоящее наше богатство располагалось где-то глубоко, в переплетении корней растений, в обжитых и философски обработанных стойлах, в сердцевине вот этих, таких простых, колес, оглобель, штурвалов, крыльев. И теперь, когда многое нужно было бросить, а многое вырвать из общей гармонии и втиснуть в тесноту жарких товарных вагонов, становилось понятным,
- 427 -
почему таким зеленовато-грустным сделался Шере, почему в его движениях появилось что-то, напоминавшее погорельца.
Впрочем, печальное настроение не мешало Эдуарду Николаевичу методически спокойно приготовлять свои драгоценности к путешествию, и, уезжая в Харьков с передовым сводным, я без душевной муки обходил его поникшую фигуру. Вокруг нас слишком радостно и хлопотливо, как эльфы, кружились колонисты.
Отбивали счастливейшие часы моей жизни. Я теперь иногда грустно сожалею, почему в то время я не остановился с благоговейным вниманием, почему я не заставил себя крепко-пристально глянуть в глаза прекрасной жизни, почему не запомнил на веки вечные и огни, и линии, и краски каждого мгновения, каждого движения, каждого слова.
Мне тогда казалось, что сто двадцать колонистов - это не просто сто двадцать беспризорных, нашедших для себя дом и работу. Нет, это сотня этических напряжений, сотня музыкально-настроенных энергий, сотня благодатных дождей, которых сама природа, эта напыщенная самодурная баба, и та ожидает с нетерпением и радостью.
В те дни трудно было увидеть колониста, проходящего спокойным шагом. Все они приобрели привычку перебегать с места на место, перепархивать, как ласточки, с таким же деловым щебетаньем, с такой же ясной, счастливой дисциплиной и красотой движения. Был момент, когда я даже согрешил и подумал: для счастливых людей не нужно никакой власти, ее заменит вот такой радостный, такой новый, такой человеческий инстинкт, когда каждый человек точно будет знать, что ему нужно делать и как делать, для чего делать.
Были такие моменты, но меня быстро низвергали с анархических высот реплики какого-нибудь Алешки Волкова, недовольно обращающего пятнистое лицо к месту тревоги:
- Что же ты, балда, делаешь? Какими гвоздями ты этот ящик сбиваешь? Может, ты думаешь, трехдюймовые гвозди на дороге валяются?
Энергичный, покрасневший пацан бессильно опускает молоток и растерянно почесывает молотком голую пятку:
- А? А сколькадюймовые?
- Для этого есть старые гвозди, понимаешь, бывшие в употреблении. Стой!.. А где ты этих набрал… трехдюймовых?
Итак… началось. Волков уже стоит над душой пацана и гневно анализирует его существо, неожиданно оказавшееся в противоречии с идеей новых трехдюймовых гвоздей.
Да. Есть еще трагедии в мире и еще очень далеко до ослепительной
- 428 -
свободы совершенного человеческого общества, ибо не трудно сделать человека гармонической личностью, и творцом, и инициатором, и коллективистом, но с гвоздями вопрос не так легко разрешается.
Немногие знают, что такое гвозди, бывшие в употреблении!
Их нужно при помощи разных хитрых приспособлений выдергивать из старых досок, из разломанных, умерших вещей, и выходят оттуда гвозди ревматически кривые, ржавые, с исковерканными шляпками, с испорченными остриями, часто согнувшиеся вдвое, втрое, часто завернутые в штопоры и узлы, которые, кажется, и нарочно не сделает самый талантливый слесарь. Их нужно выправлять молотками на куске рельса, сидя на корточках и часто попадая молотком не по гвоздю, а по пальцам. А когда потом заколачивают старые гвозди в новое дело, они гнутся, ломаются и лезут не туда, куда нужно. Может быть, поэтому горьковские пацаны с отвращением относятся к старым гвоздям и совершают подозрительные аферы с новыми, кладя начало следственным процессам и опорочивая большое, радостное дело похода на Куряж.
Да разве одни гвозди? Все эти некрашеные столы, скамьи самого мелкобуржуазного фасона - “ослоны”, мириады разных табуреток, старых колес, сапожных колодок, изношенных шерхебелей
[Шерхебель - вид рубанка, который используется для первоначального, грубого строгания древесины]
, истрепанных книг - вся эта накипь скопидомной оседлости и хозяйственного глаза оскорбляла наш героический поход… А бросить жалко.
И новенькие! У меня начинали болеть глаза, когда я встречал их плохо сшитые, чужие фигуры. Не оставить ли их здесь, не подкинуть ли их какому-нибудь бедному детскому дому, всучив ему взятку в виде пары поросят или десятка кило картошки? Я то и дело пересматривал их состав и раскладывал его на кучки, классифицируя с точки зрения социально-человеческой ценности. Мой глаз в то время был уже достаточно набит, и я умел с первого взгляда, по внешним признакам, по неуловимым гримасам физиономии, по голосу, по походке, еще по каким-то мельчайшим завиткам личности, может быть, даже по запаху, сравнительно точно предсказывать, какая продукция может получиться в каждом отдельном случае из этого сырья.
Вот, например, Олег Огнев. [ZT. Игорь Черногорский во “Флаги на башнях”?]. Взять его с собой в Куряж или не стоит? Нет, этого бросить нельзя. Это редкая и интересная марка. Олег Огнев - авантюрист, путешественник и нахал, по всей вероятности, потомок древних норманнов, такой же, как они, высокий, долговязый, белобрысый. Может быть, между ним и его варяжскими предками стояло несколько поколений хороших
- 429 -
российских интеллигентов, потому что у Олега высокий чистый лоб и от уха до уха растянувшийся умный рот, живущий в крепком согласии с ловкими, бодрыми серыми глазами. Олег попался на какой-то афере с почтовыми переводами, и поэтому его ввергли в колонию в сопровождении двух милиционеров. Олег Огнев весело и добродушно шагал между ними, любопытно присматриваясь к собственному ненадежному будущему. Освобожденный наконец от стражи, Олег с вежливым, серьезным вниманием выслушал мои первые заповеди, приветливо познакомился со старшими колонистами, удивленно-радостно воззрился на пацанов и, остановившись посреди двора, расставил тонкие ноги и засмеялся:
- Так вот это какая колония? Максима Горького? Ну, смотри ты! Надо, значит, попробовать…
Его поместили в восьмой отряд, и Федоренко недоверчиво прищурил на него один глаз:
- Та, мабудь же, ты до роботы… не то… не дуже горячий! Ага ж? И пиджачок у тебя мало подходящий… знаешь…
Олег с улыбкой рассмотрел свой франтовской пиджак, попеременно подымая его полы, и весело глянул в лицо командиру:
- Это, знаешь, ничего, товарищ командир. Пиджачок не помешает. А хочешь, я тебе его подарю?
Федоренко закатился смехом, закатились и другие богатыри восьмого отряда.
- А ну, давай посмотрим, как оно будет?
До вечера походил Федоренко в куцом пиджаке Олега, потешая колонистов еще не виданным у нас шиком, но вечером возвратил пиджачок владельцу и сказал строго:
- Эту штуку спрячь подальше, а надевай вот голошейку, завтра за сеялкой погуляешь.
Олег удивленно посмотрел на командира, ехидно посмотрел на пиджачок:
- Не ко двору, значит, эта хламида?
Наутро он был в голошейке и иронически бубнил про себя:
- Пролетарий! Надо будет погулять за сеялкой. Новое, выходит, дело!
В новом деле у Олега все не ладилось. Сеялка почему-то мало ему соответствовала, и гулял за ней он печально, спотыкаясь на кочках, то и дело прыгая на одной ноге в неловком усилии вытащить занозу. С сошниками сеялки он не справлялся на ходу и через каждые три минуты кричал передовому:
- Сеньор, придержите ваших скотов, у нас здесь маленький карамболь!..
Федоренко переменил Олегу трудовую нагрузку, поручив ему
- 430 -
вести вторую пару с бороной, но через полчаса он догнал Федоренко и обратился к нему с вежливой просьбой:
- Товарищ командир, знаете что? Моя сидит!
- Кто сидит?
- Моя лошадь сидит! Обратите внимание: села, знаете, и сидит. Поговорите с нею, пожалуйста!
Федоренко спешит к рассевшейся Мэри и возмущается:
- От черт!.. Как тебя угораздило?! Запутал все на свете! Чего эта барка
[Барка - палка, к которой прикрепляются постромки]
сюда попала?
Олег честно старается наладить хозяйственную эмоцию:
- Понимаешь, мухи какие-то летают, что ли!.. Села и сидит, когда нужно работать, правда?
Мэри из-за налезающего на уши хомута злобно поглядывает на Олега, сердится и Федоренко:
- Сидит. Разве кобыла может сидеть? Погоняй!..
Олег берется за повод и орет на Мэри:
- Но!
Федоренко хохочет:
- Чего ты кричишь “но”?.. Хиба ты извозчик?
- Видишь ли, товарищ командир…
- Да чего ты заладил: товарищ командир!..
- А как же?
- Как же. Есть у меня имя?
- Ага!.. Видишь ли, товарищ Федоренко, я, конечно, не извозчик, но, поверьте, в моей жизни первый случай близкого общения с Мэри. У меня были знакомые, тоже Мэри… ну, так с теми, конечно, иначе, потому, знаете… здесь же эти самые “барки”, “хомуты”…
Федоренко дико смотрит спокойными сильными глазами на изысканно-поношенную фигуру варяга и плюет:
- Не болтай языком, смотри за упряжкой!
Вечером Федоренко разводит руками и не спеша, большими украинскими масками, набрасывает приговор:
- Куды ж он к черту годится? Пирожное лопать, за барышнями ходить. Он к нам, я так полагаю, неподходящий. И я так скажу: не нужно везти его в Куряж.
Командир восьмого серьезно-озабоченно смотрит на меня, ожидая санкции своему приговору. Я понимаю, что проект принадлежит всему восьмому отряду, который отличается, как известно, массивностью убеждений и требований к человеку. Но я отвечаю Федоренко:
- Огнева мы в Куряж возьмем. Ты там растолкуй в отряде, что из Огнева нужно сделать трудящегося человека. Если вы не сделаете,
- 431 -
так и никто не сделает, и выйдет из Огнева враг советской власти, босяк выйдет. Ты же понимаешь?
- Та я понимаю, - говорит Федоренко.
- Так ты там растолкуй, в отряде…
- Ну, что ж, придется растолковать, - с готовностью соглашается Федоренко, но с такой же готовностью его рука подымается к тому заветному месту, где у нашего брата, славянина, помещаются проклятые вопросы.
Итак, Олег Огнев едет. А Ужиков? Отвечаю категорически и со злостью: Аркадий Ужиков не должен ехать, и вообще - ну его к черту! На всяком другом производстве, если человеку подсунут такое негодное сырье, он составит десятки комиссий, напишет десятки актов, привлечет к этому делу и НКВД и всякий контроль, в крайнем случае обратится в “Правду”, а все-таки найдет виновника. Никто не заставляет делать паровозы из старых ведер или консервы из картофельной шелухи. А я должен сделать не паровоз и не консервы, а настоящего советского человека, а наробразовские идеалисты требуют не меньше как “человека-коммуниста”. Из чего? Из Аркадия Ужикова?
С малых лет Аркадий Ужиков валяется на большой дороге, и все колесницы истории и географии прошлись по нем коваными колесами. Его семью рано бросил отец. Пенаты Аркадия украсились новым отцом, что-то изображавшим в балагане деникинского правительства
[Имеется в виду правление Анатолия Ивановича Деникина (1872 - 1947). Деникинщина - режим с апреля 1918 по 1920 гг. на Северном Кавказе, Дону и Украине].
Вместе с этим правительством новый папаша Ужикова и все его семейство решили покинуть пределы страны и поселиться за границей. Взбалмошная судьба почему-то предоставила для них такое неподходящее место, как Иерусалим. В этом городе Аркадий Ужиков потерял все виды родителей, умерших не столько от болезней, сколько от человеческой неблагодарности, и остался в непривычном окружении арабов и других национальных меньшинств. По истечении времени настоящий папаша Ужикова, к этому времени удовлетворительно постигший тайны новой экономической политики и поэтому сделавшийся членом какого-то комбината, вдруг решил изменить свое отношение к потомству. Он разыскал своего несчастного сына и ухитрился так удачно использовать международное положение, что Аркадия погрузили на пароход, снабдили даже проводником и доставили в одесский порт, где он и упал в объятия родителя. Но уже через два месяца родитель пришел в ужас от некоторых ярких последствий заграничного воспитания сына. В Аркадии удачно соединились российский размах и арабская фантазия, - во всяком случае, старый Ужиков был ограблен начисто. Аркадий спустил на толкучке не только фамильные драгоценности: часы, серебряные ложки и подстаканники,
- 432 -
не только костюмы и белье, но и некоторую мебель, а сверх того умело использовал служебную чековую книжку отца, обнаружив в своем молодом автографе глубокое родственное сходство с замысловатой отцовской подписью.
Те же самые могучие руки, которые так недавно извлекли Аркадия из окрестностей гроба господня, теперь вторично были пущены в ход. В самый разгар наших боевых сборов европейски вылощенный, синдикатно-солидный Ужиков-старший, не очень еще и поношенный, уселся против меня на стуле и обстоятельно изложил биографию Аркадия, закончив чуть-чуть дрогнувшим голосом:
- Только вы можете возвратить мне сына!
Я посмотрел на сына, сидящего на диване, и он мне так сильно не понравился, что мне захотелось возвратить его расстроенному отцу немедленно. Но отец вместе с сыном привез и бумажки, а спорить с бумажками мне было не под силу. Аркадий остался в колонии.
Он был высокого роста, худ и нескладен. По бокам его яркорыжей головы торчат огромные прозрачно-розовые уши, безбровое, усыпанное крупными веснушками лицо все стремится куда-то вниз - тяжелый, отекший нос слишком перевешивает все другие части лица. Аркадий всегда смотрит исподлобья. Его тусклые глаза, вечно испачканные слизью желтого цвета, вызывают крепкое отвращение. Прибавьте к этому слюнявый, никогда не закрывающийся рот и вечно угрюмую, неподвижную мину.
Я знал, что колонисты будут его бить в темных углах, толкать при встречах, что они не захотят спать с ним в одной спальне, есть за одним столом, что они возненавидят его той здоровой человеческой ненавистью, которую я в себе самом подавлял только при помощи педагогического усилия.
Журнал “Педагогический сборник” РНБ П28/560 1897,8. Ж. Иванов (Иван Иванов). Школьные толпы. (Давняя выписка, не сверял). Жертвами школьной жестокости становятся психически ущербные, маменькины сынки и т.д., - в своей натуре они обнаруживают такие данные, с которыми решительно не может примириться смелая, прямолинейная и задорная молодость. Усилия педагогической корпорации будут тут мало или почти бездейственны, разве что уберегут лишь от слишком грубой травли (с.332; Иванов дает типизацию детей в раскладке, коя обычно складывается). / Особняком от общей массы ребят становятся (обычно) несколько мальчиков с прекрасным душевным складом. Не проявляя, конечно, агрессивности к слабым, они не проявляют и тупой покорности и не кажут беззащитность перед нахалами, не обнаруживают того слабодушия, что так ненавистно прямолинейным в маменькиных сынках. Добродушно относятся к невинным шалостям товарищей, но смело отвечают на хамство, никогда не отказывают в легких услугах тем, кто к ним обращается. В итоге: и автономны, и в миру с буйными (с.333). |
Ужиков с первого дня начал красть у товарищей и мочиться в постель. Ко мне пришел Митька Жевелий и серьезно спросил, сдвигая черные брови:
- Антон Семенович, нет, вы по-хорошему скажите: для чего такого возить? Смотрите: из Иерусалима в Одессу, из Одессы в Харьков, из Харькова сюда, а потом в Куряж? Для чего его возить? Разве нет других грузов? Нет, вы скажите…
Я молчу. Митька ожидает терпеливо моего ответа и хмурит брови в сторону улыбающегося Лаптя; потом он начинает снова:
- Я таких ни разу не видел. Его нужно… так… стрихнина дать или шарик из хлеба сделать и той… булавками напихать и бросить ему.
- Так он не возьмет, - хохочет Лапоть.
- 433 -
- Кто? Ужиков не возьмет? Вот нарочно давай сделаем, слопает. Ты знаешь, какой он жадный? А ест как? Ой, не могу вспомнить!..
Митька брезгливо вздрагивает. Лапоть смотрит на него, страдальчески подымая щеки к глазам. Я тайно стою на их стороне и думаю: “Ну, что делать?.. Ужиков приехал с такими бумажками…”
Хлопцы задумались на деревянном диване. В двери кабинета заглядывает чистая, улыбающаяся мордочка Васьки Алексеева, и Митька моментально разгорается радостью:
- Вот таких давайте хоть сотню! Васька, иди сюда!
Васька покрывается румянцем и осторожно подносит к Митьке стыдливую улыбку и неотрывно-влюбленные глазенки, склоняется на Митькины колени и вдруг выдыхает свое чувство одним непередаваемым полувздохом, полустоном, полусмехом:
- Гхм…
Васька Алексеев пришел в колонию по собственному желанию, пришел заплаканный и ошеломленный хулиганством жизни. Он попал прямо на заседание совета командиров в бурный дождливый вечер. Метеорологическая обстановка, казалось бы, совершенно неблагоприятная, послужила все-таки причиной Васькиной удачи, ибо в хорошую погоду Ваську, пожалуй, и в дом не пустили бы. А теперь командир сторожевого сводного ввел его в кабинет и спросил:
- Куда этого девать? Стоит под дверями и плачет, а там дождь.
Командиры прекратили текущие прения и воззрились на пришельца. Всеми имеющимися в его распоряжении способами - рукавами, пальцами, кулаками, полами и шапкой - он быстро уничтожил выражение горя и замигал влажными глазами на Ваньку Лаптя, сразу признав в нем председателя. У него хорошее краснощекое лицо, а на ногах аккуратные деревенские вытяжки, только старая куцая суконная курточка не соответствует его общей добротности. Лет ему тринадцать…
- Ты чего? - спросил строго Лапоть.
- В колонию, - ответил серьезно пацан.
- Почему?
- Нас отец бросил, а мать говорит: иди куда хочешь…
- Как это так? Мать такого не может сказать.
- Так мать не родная…
Лаптя только на мгновение затрудняет это новое обстоятельство.
- Стой. Как же это?.. Ну да, не родная. Так отец должен тебя взять. Обязан, понимаешь?..
У пацана снова заблестели горькие слезы, и он снова хлопотливо
- 434 -
занялся их уничтожением, приготовляясь говорить. Острые глаза командиров заулыбались, отмечая оригинальную манеру просителя. Наконец проситель сказал с невольным вздохом:
- Так отец… отец тоже не родной.
На мгновение в совете притихли и вдруг разразились высоким звонким хохотом. Лапоть даже прослезился от смеха:
- В трудный переплет попал, брат. Как же так вышло?
Проситель просто и без кокетства, не отрываясь взглядом от веселой морды Лаптя, рассказал, что его зовут Васькой, а фамилия Алексеев. Отец, извозчик, бросил их семью и “кудысь подався”, а мать вышла за портного. Потом мать начала кашлять и в прошлом году умерла, а портной “взял и женился на другой”. А теперь, “саме на пасху”, он поехал в Конград
[Конград - сокращенное название украинского города Константинограда, с 1922 г. - Красноград]
и написал, что больше не приедет. И пишет: “Живите, как хотите”.
- Придется взять, - сказал Кудлатый. - Только, собственно говоря, может, ты брешешь? А? Кто тебя научил?
- Научил? Та там… один человек… живет там… так он научил: говорит, там хлопцы живут и хлеб сеют.
Так и приняли Ваську Алексеева в колонию. Он скоро сделался общим любимцем, и вопрос о возможности обойтись в Куряже без Васьки даже не поднимался в наших кулуарах. Не поднимался он еще и потому, что Васька принят был советом командиров, следовательно, с полным правом мог считаться “принцем крови”.
В числе новеньких были и Марк Шейнгауз, и Вера Березовская.
Марка Шейнгауза прислала одесская комиссия по делам несовершеннолетних за воровство, как значилось в препроводительной бумажке. Прибыл он с милиционером, но только бросив на него первый взгляд, я понял, что комиссия ошиблась: человек с такими глазами украсть не может. Описать глаза Марка я не берусь. В жизни они почти не встречаются, их можно найти только у таких художников, как Нестеров
[Нестеров Михаил Васильевич (1862 - 1942) - русский художник, Заслуженный деятель искусств РСФСР (1942 г.), создал картины: “Видение отроку Варфоломею” (1889 - 90 г.), “На Руси” (1916 г.), портрет “И. П. Павлов” (1935 г.) и др.]
, Каульбах
[Каульбах Вильгельм фон (1805 - 1874) - немецкий художник, представитель позднего романтизма и академизма, иллюстрировал произведения И. Гёте и Ф. Шиллера]
, Рафаэль
[Рафаэль Санти (1483 - 1520) - итальянский художник и архитектор; в портретах создал идеальный образ человека Возрождения (“Б. Кастильоне”, 1515 г.)]
, вообще же они приделываются только к святым лицам, предпочтительно к лицам мадонн. Как они попали на физиономию бедного еврея из Одессы, почти невозможно понять. А Марк Шейнгауз был по всем признакам беден: его худое шестнадцатилетнее тело было едва прикрыто, на ногах дырявились неприличные остатки обуви, но лицо Марка было чистое, умытое, и кудрявая голова причесана. У Марка были такие густые, такие пушистые ресницы, что при взмахе их казалось, будто они делают ветер. Я спросил:
- Здесь написано, что ты украл. Неужели это правда?
Святая черная печаль огромных глаз Марка заструилась вдруг
- 435 -
почти ощутимой струей. Марк тяжело взметнул ресницами и склонил грустное худенькое бледное лицо:
- Это правда, конечно. Я… да, украл…
- С голоду?
- Нет, нельзя сказать, чтобы с голоду. Я украл не с голоду.
Марк по-прежнему смотрел на меня серьезно, печально и спокойно-пристально.
Мне стало стыдно: зачем я допытываю уставшего, грустного мальчика. Я постарался ласковее ему улыбнуться и сказал:
- Мне не следует напоминать тебе об этом. Украл и украл. У человека бывают разные несчастья, нужно о них забывать. Ты учился где-нибудь?
- Да, я учился. Я окончил пять групп, я хочу дальше учиться.
- Вот прекрасно!.. Хорошо!.. Ты назначаешься в четвертый отряд Таранца. Вот тебе записка, найдешь командира четвертого Таранца, он все сделает, что следует.
Марк взял листок бумаги, но не пошел к дверям, а замялся у стола:
- Товарищ заведующий, я хочу вам сказать одну вещь, я должен вам сказать, потому что я ехал сюда и все думал, как я вам скажу, а сейчас я уже не могу терпеть…
Марк грустно улыбнулся и смотрел прямо мне в глаза умоляющим взглядом.
- Что такое? Пожалуйста, говори…
- Я был уже в одной колонии, и нельзя сказать, чтобы там было плохо. Но я почувствовал, какой у меня делается характер. Моего папашу убили деникинцы, и я комсомолец, а характер у меня делается очень нежный. Это очень нехорошо, я же понимаю. У меня должен быть большевистский характер. Меня это стало очень мучить. Скажите, вы не отправите меня в Одессу, если я скажу настоящую правду?
Марк подозрительно осветил мое лицо своими замечательными глазищами.
- Какую бы правду ты мне ни сказал, я тебя никуда не отправлю.
- За это вам спасибо, товарищ заведующий, большое спасибо. Я так и подумал, что вы так скажете, и решился. Я подумал потому, что прочитал статью в газете “Висти”
[“Вiсти ВУЦВК” - центральная правительственная газета УССР (с 1919 по 1941 гг.) ZT. Харьков, шифр РНБ У8]
под заглавием: “Кузница нового человека”, - это про вашу колонию. Я тогда увидел, куда мне нужно идти, и я стал просить. И сколько я ни просил, все равно ничего не помогло. Мне сказали: эта колония вовсе для правонарушителей, чего ты туда поедешь? Так я убежал из той колонии и пошел прямо в трамвай. И все так быстро сделалось, вы себе представить не можете: я только в карман залез к
- 436 -
одному, и меня сейчас же схватили и хотели бить. А потом повели в комиссию.
- И комиссия поверила твоей краже?
- А как же она могла не поверить? Они же люди справедливые, и были даже свидетели, и протокол, и все в порядке. Я сказал, что и раньше лазил по карманам.
Я открыто засмеялся. Мне было приятно, что мое недоверие к приговору комиссии оказалось основательным. Успокоенный Марк отправился устраиваться в четвертом отряде.
ZT. Из файла http://zt1.narod.ru/levick.htm
"Учит газета" 1994,3. Письма родителей, не справляющихся со своими детьми, всегда горьки. Прошу принять моего сына в спецучилище. Мой старший сын рос у меня культурным, воспитанным мальчиком, был веселым, добродушным, занимался спортом, увлекался шахматами и рисованием. Но с 10 лет вдруг стал замкнутым, перестал посещать школу. Дома стали пропадать вещи: серебряный перстень и серьги. Признался, что все это проиграл. В 6-7-м классах у учителей и учеников стали пропадать деньги. Говорили, что это берет Андрей, но за руку его никто ни разу не поймал. В 7-м классе он и еще один мальчик украли кошелек у одной учительницы, мне пришлось заплатить. В спортшколе тренер поймал его, когда в походе он украл 10 руб. Я выплатила и эти деньги. Забрала сына из спортшколы, потому что боялась, что он может совершить крупную кражу. Мои уговоры, просьбы, беседы с ним ни к чему не привели. Остался на 2-й год в 7-м классе из-за прогулов. После чего бродяжничал целую неделю, не показывался дома. Когда пришел домой, попросил прощения, пообещал учиться. Начался учебный год, я и учителя тащили его “за уши”, чтобы перешел в 8-й класс. Снова из дома пропадали деньги. Я пробовала ходить в школу, просила учителей информировать меня, когда он прогуливает, но все было бесполезно. Классному руководителю нужно было устраивать свою личную жизнь, поэтому было не до Андрея. Его поставили на учет в детскую комнату милиции, но ни разу не пришли к нам домой, не проверили, как ребенок себя ведет, чем занимается, как учится в школе. Один знакомый сводил Андрея в спецучилище, ему там поправилось, он изъявил желание в нем учиться. Ему понравилась дисциплина, что все одинаковы: нет хороших и плохих, как это в школах. Я написала заявление на имя директора спецучилища в октябре, в ноябре была комиссия. Но на комиссии над моим ребенком просто посмеялись. Как это так, ребенок сам хочет в такое училище? Прокурор сказал, что надо orра6ить или, еще хуже, искалечить человека, только тогда его отправят в спецучилище. Я ходила в горисполком - в комиссию по делам несовершеннолетних, - но там мне только говорили, что я сама виновата, воспитав сына так. Обещали в комиссии устроить на работу, но все оказалось только обещанием. Мой сын сам ходил в комиссию несколько раз, но ему сказали, что сейчас безработица и устраивайся сам, как хочешь. Я видела, что ребенок пропадает, но ничего не могла сделать. Не помогла мне и детская комната милиции - и там меня упрекали, что жалуюсь на сына. В конце концов сын унес все золото и ваучеры. В начале декабря пропала золотая цепочка, 10-15 декабря - 2 ваучера и орден, а 25-30 декабря пропадает серебряный перстень с рубином. Я его наказала, и он ушел из дома, с 16 января по сегодняшний день домой не является. Он звонил мне на работу, по-видимому, ему стыдно за то, что он сделал (а сделал он только под влиянием вымогателей), сказал, что домой не придет, чтобы я оформила его в спецучилище. И вот задаю вопрос обществу: “Неужели мы, родители, если ребенок запутался, не можем помочь ему, если он желает сам выбраться из этой грязи?! Неужели ему нужно пройти через все: бродяжничество, воровство, наркоманию, кражи, чтобы попасть в спецучилище?! УГ 1994,25-26 .. Наш пятнадцатилетний сын приходит домой только ночевать. В школе бывает редко. Учителя жалуются, что Саша не учит уроки, грубит, дерется на переменах, приводит домой друзей, которые производят впечатление беспризорных. Когда мы с мужем начинаем требовать от мальчика не позорить нас, взяться за ум, не встречаться с ребятами, от общения с которыми он становится все хуже и хуже, Саша убегает из дома и приходит только ночью. Влияние улицы давно уже вытеснило наше, домашнее. Какими же мерами можно еще на него воздействовать? Людмила КОБЕНЦОВА Письмо комментирует главный подростковый психиатр Москвы Борис ДРАБКИН .. Создать конкурирующие интересы .. Чтобы интерес к книге, музыке, спорту, рукоделию прививался дома, подросток был им захвачен .. ZT. Это и не реальный ответ таким родителям, и не реальная помощь таким родителям, а это - от самой редакции УГ и от развеликого психолога Москвы возмутительная отписка, пронизанная совершенным равнодушием к судьбам десятков если не сотен тысяч родителей и детей... Совершенно иной характер был у Веры Березовской. Дело было зимой. Я выехал на вокзал проводить Марию Кондратьевну Бокову и передать через нее в Харьков какой-то срочный пакет. Марию Кондратьевну я нашел на перроне в состоянии горячего спора со стрелком железнодорожной охраны. Стрелок держал за руку девушку лет шестнадцати в галошах на босую ногу. На ее плечи наброшена старомодная короткая тальма, вероятно, подарок какого-нибудь доброго древнего существа. Непокрытая голова девицы имела ужасный вид: всклокоченные белокурые волосы уже перестали быть белокурыми, с одной стороны за ухом они торчали плотной, хорошо свалянной подушкой, на лоб и щеки выходили темными, липкими клочьями. Стараясь вырваться из рук стрелка, девушка просторно улыбалась - она была очень хороша собой. Но в смеющихся, живых глазах я успел поймать тусклые искорки беспомощного отчаяния слабого зверька. Ее улыбка была единственной формой ее защиты, ее маленькой дипломатией. Стрелок говорил Марии Кондратьевне: - Вам хорошо рассуждать, товарищ, а мы с ними сколько страдаем? Ты на прошлой неделе была в поезде? Пьяная… была? - Когда я была пьяная? Он все выдумывает, - девушка совсем уже очаровательно улыбнулась стрелку и вдруг вырвала у него руку и быстро приложила ее к губам, как будто ей было очень больно. Потом с тихоньким кокетством сказала: - Вот и вырвалась. Стрелок сделал движение к ней, но она отскочила шага на три и расхохоталась на весь перрон, не обращая внимания на собравшуюся вокруг нас толпу. Мария Кондратьевна растерянно оглянулась и увидела меня: - Голубчик, Антон Семенович!.. Она утащила меня в сторону и страстно зашептала: - Послушайте, какой ужас! Подумайте, как же так можно? Ведь это женщина, прекрасная женщина. Ну да, не потому, что прекрасная… но так же нельзя!.. - Мария Кондратьевна, чего вы хотите? - 437 - - Ну, смотри ты!.. - Да, хищник! Все свои выгоды, все расчеты, да? Это для вас невыгодно, да? С этой пускай стрелки возятся, да? - Послушайте, но ведь она проститутка. В коллективе мальчиков? - Оставьте ваши рассуждения, несчастный… педагог! Я побледнел от оскорбления и сказал свирепо: - Хорошо, она сейчас поедет со мной в колонию! Мария Кондратьевна ухватила меня за плечи: - Миленький Макаренко, родненький, спасибо, спасибо!.. Она бросилась к девушке, взяла ее за плечи и зашептала что-то секретное. Стрелок сердито крикнул на публику: - Вы чего рты пораззявили? Что вам тут, кинотеатр? Расходитесь по своим делам!.. Потом стрелок плюнул, передернул плечами и ушел. Мария Кондратьевна подвела ко мне девушку, до сих пор еще улыбающуюся. - Рекомендую: Вера Березовская. Она согласна ехать в колонию… Вера, это ваш заведующий, - смотрите, он очень добрый человек, и вам будет хорошо. Вера и мне улыбнулась: - Поеду… что ж… Мы распростились с Марией Кондратьевной и уселись в сани. - Ты замерзнешь, - сказал я и достал из-под сиденья попону. Вера закуталась в попону и спросила весело: - А что я буду там делать, в колонии? - Будешь учиться и работать. Вера долго молчала, а потом сказала капризным “бабским” голосом: - Ой, господи!.. Не буду я учиться, и ничего вы не выдумывайте… Надвинулась облачная, темная, тревожная ночь. Мы ехали уже полевой дорогой, широко размахиваясь на раскатах. Я тихо сказал Вере, чтобы не слышал Сорока на облучке: - У нас все ребята и девчата учатся, и ты будешь. Ты будешь хорошо учиться. И настанет для тебя хорошая жизнь. Она тесно прислонилась ко мне и сказала громко: - Хорошая жизнь. Ой, темно как. И страшно. Куда вы меня везете? - Молчи. Она замолчала. Мы въехали в рощу. Сорока кого-то ругал вполголоса, - наверное того, кто выдумал ночь и тесную лесную дорогу. - 438 - - Я вам что-то скажу. Знаете что? - Говори. - Знаете что?.. Я беременна… Через несколько минут я спросил: - Это ты все выдумала? - Да нет. Зачем я буду выдумывать. Честное слово, правда. Вдали заблестели огни колонии. Мы опять заговорили шепотом. Я сказал Вере: - Аборт сделаем. Сколько месяцев? - Два. - Сделаем. - Засмеют. - Кто? - Ваши… ребята… - Никто не узнает. - Узнают… - Нет. Я буду знать и ты. И больше никто. Вера развязно засмеялась: - Да. Рассказывайте… Я замолчал. Взбираясь на колонийскую гору, поехали шагом. Сорока слез с саней, шел рядом с лошадиной мордой и насвистывал “Кирпичики”. - Чего это она? - спросил Сорока. - Горе у нее, - ответил я. - Наверное, родственники есть, - догадался Сорока. - Это нет хуже, когда есть родственники! Он взобрался на облучок, замахнулся кнутом: - Рысью, товарищ Мэри, рысью! Так! Мы въехали во двор колонии. Через три дня возвратилась из Харькова Мария Кондратьевна. Я ничего не сказал ей о трагедии Веры. А еще через неделю мы объявили в колонии, что Веру нужно отправить в больницу, у нее плохо с почками. Из больницы она вернулась печально-покорная и спросила у меня тихонько: - Что мне теперь делать? Я подумал и ответил скромно: - Теперь будем понемножку жить. По ее растерянно-легкому взгляду я понял, что жить для нее самая трудная и непонятная штука. Разумеется, Вера Березовская едет с нами в Куряж. Выходит так, что едут все, едут и те двадцать новеньких, которых мне - 439 - Ничего, мои одиннадцать отрядов имеют вид металлический. Но какая будет катастрофа, если эти одиннадцать маленьких отрядов погибнут в Куряже! Накануне отъезда передового сводного у меня на душе было тоскливо и неразборчиво. А вечерним поездом приехала Джуринская, заперлась со мной в кабинете и сказала: - Антон Семенович, я боюсь. Еще не поздно, можно отказаться. - Что случилось, Любовь Савельевна? - Я вчера была в Куряже. Ужас! Я не могу выносить таких впечатлений. Вы знаете… я была в тюрьме, на фронте - я никогда так не страдала, как сейчас. - Да зачем вы так?.. - Я не знаю, не умею рассказывать, что ли. Но вы понимаете: три сотни совершенно отупевших, развращенных, озлобленных мальчиков, это… знаете, какой-то животный, биологический развал… даже не анархия. И эти нищета, вонь, вши!.. Не нужно вам ехать, это мы очень глупо придумали. - Но, позвольте! Если Куряж производит на вас такое гнетущее впечатление, тем более нужно что-то делать. Любовь Савельевна тяжело вздохнула: - Ах, долго говорить придется. Конечно, нужно делать, это наша обязанность, но нельзя приносить в жертву ваш коллектив. Вы ему цены не знаете, Антон Семенович. Его нужно беречь, развивать, холить, нельзя швыряться им по первой прихоти. - Чьей прихоти? - Не знаю, чьей, - устало сказала Любовь Савельевна, - я о вас не говорю: у вас совершенно особая позиция. Но вот что я вам хочу сказать: у вас гораздо больше врагов, чем вы думаете. - Ну, так что? - Есть люди, которые будут довольны, если в Куряже вы оскандалитесь. - Знаю. - 440 - Я мог только улыбнуться на предложение Джуринской: - Вы наш друг. Ваше внимание и любовь к нам дороже всякого золота. Но… простите меня: сейчас вы стоите на старой педагогической плоскости. - Не понимаю. - Борьба с Куряжем нужна не только для куряжан и для моих врагов, она нужна и для нас, для каждого колониста. Эта борьба имеет реальное значение. Пройдитесь между колонистами, и вы увидите, что отступление уже невозможно. На другое утро передовой сводный выехал в Харьков. В одном вагоне с нами ехала и Любовь Савельевна. 2. Передовой сводный Во главе передового сводного шел Волохов. Волохов очень скуп на слова, жесты и мимику, но он умеет хорошо выражать свое отношение к событиям или человеку, и отношение его всегда полно несколько ленивой иронии и безмятежной уверенности в себе. Эти качества в примитивных формах присутствуют у каждого хорошего хулигана, но, отграненные коллективом, они сообщают личности благородный сдержанный блеск и глубокую игру спокойной, непобедимой силы. В борьбе нужны такие командиры, ибо они обладают абсолютной смелостью и абсолютно доброкачественными тормозами. Именно во главе Волохова передовой сводный может, конечно, испытать неудачу, но он никогда не попадет в положение глупое или смешное и всегда успеет отступить с честью. Меня больше всего успокаивало то обстоятельство, что о Куряже и куряжанах Волохов даже не думал. Иногда, вызываемый на отклик неугомонной болтовней хлопцев о куряжанах, Волохов дарил неохотно и свою реплику: - Да бросьте вы о куряжанах этих! Увидите: из такого теста, как и все. Это, однако, не помешало Волохову к составу передового сводного отнестись чрезвычайно внимательно. В совете командиров давно существовала традиция: при организации сводных особого назначения прежде всего выделять командира и затем предоставлять ему неограниченное право отвода отдельных кандидатов в сводный. Волохов аккуратно, молчаливо обсасывал каждую кандидатуру и решал коротко: - Не надо! Легкого веса! - 441 - - К чертям. Болтать языком некогда будет. Также заботливо Волохов поработал над материальной организацией сводного. Каждый его член имел корзину, в которой помещался приведенный в полный порядок гардероб, мыло, зубная щетка, перевязочный материал, блокнот и карандаши. Кое-кто из колонистов советовал непременно везти финские ножи, но Волохов сказал: - Чепуха. Обойдемся без ножей. Передовой сводный был составлен очень остроумно. Будучи сплошь комсомольским, он в то же время объединял в себе представителей всех главных идей и специальных навыков, имеющихся в колонии. В передовой сводный входили: 1. Витька Богоявленский, которому совет командиров, не желая выступать на фронте с такой богопротивной фамилией, переменил ее на новую, совершенно невиданного шика: Горьковский. Это к тому же больше как-то подходило к Витьке. Горьковский был худ, некрасив и умен, как фокстерьер. Он был прекрасно дисциплинирован, всегда готов к действию и обо всем имел собственное мнение, а о людях судил быстро и определенно. Главной его способностью было замечательное умение напролет видеть каждого хлопца насквозь и безошибочно определять его внутреннюю сущность. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984 это предложение выглядит так. - Главным талантом Горьковского было видеть каждого хлопца насквозь и безошибочно оценивать его настоящую сущность (с.305 низ) ]. Вместе с тем Витька никогда не распылялся, и его представление об отдельных людях немедленно им синтезировалось в коллективные образы, в знание групп, линий различий и типических явлений. 2. Митька Жевелий - старый наш знакомый, самый удачный и красивый выразитель истинного горьковского духа. Митька счастливо вырос и сделался чудесно стройным юношей с хорошо посаженной, ладной головой, с живым черно-бриллиантовым взглядом несколько косо разрезанных глаз. Он имел уже большое положительное влияние на колонистов. В колонии всегда было много пацанов, которые старались подражать Митьке и в манере высказываться энергично с убедительным коротким жестом, и в чистоте и прилаженности костюма, и в походке, и даже в убежденном, веселом и добродушном патриотизме горьковца. В нашем переезде в Куряж Митька видел важное дело большого общественного значения, был убежден, что мы нашли правильные формы “организации пацанов” и для пользы пролетарской республики должны распространять нашу находку. Митька принадлежал к тем колонистам, которые ни минуты не сомневались в нашей работе и которые с настоящим презрением умели смотреть на всякую расхлябанность, грязь и дармоедство. 3. Михайло Овчаренко - довольно глуповатый парень, но - 442 - 4. Денис Кудлатый - самая сильная фигура в колонии эпохи наступления на Куряж. Многие колонисты приходили в ужас, когда Денис брал слово на общем собрании и упоминал их фамилии. Он умел замечательно сочно и основательно смешать с грязью человека и самым убедительным образом потребовать его удаления из колонии. Страшнее всего было в этом случае то, что Денис был действительно умен, и его аргументы были часто по-настоящему убийственны. К колонии он относился с глубокой и серьезной уверенностью настоящего практика в том, что колония вещь полезная, крепко сбитая и налаженная. В его представлении она, вероятно, напоминала хорошо смазанный, исправный хозяйственный воз, на котором можно спокойно и не спеша проехать тысячу верст, потом с полчаса походить вокруг него с молотком и мазницей - и снова проехать тысячу верст. И по внешнему виду Кудлатый напоминал классического кулака, и в нашем театре играл только кулацкие роли, а тем не менее он был первым организатором нашего комсомола и наиболее активным его работником. По-горьковски он был немногословен, относясь к ораторам с молчаливым осуждением, а длинные речи выслушивая с физическим страданием. 5. Евгеньева командир выбрал открыто в качестве необходимой блатной приманки. Евгеньев давно забыл свои кокаинные припадки, был хорошим комсомольцем и веселым, крепким товарищем, но в его языке и в ухватках еще живы были воспоминания о бурных временах улицы и реформаториума, а так как он был хороший артист, то ему ничего не стоило поговорить с человеком на его родном диалекте, если это нужно. 6. Жорка Волков, правая комсомольская рука Коваля, выступал - 443 - - Жорка их там подергает, сволочей, за политические нервы. А то они думают, черт бы их побрал, что они в буржуазном государстве живут. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984. - что они живут в эпоху империализма (с.307) ]. Ну, а если до кулаков дойдет, Жорка тоже сзади стоять не будет. 7 и 8. Тоська Соловьев и Ванька Шелапутин - представители младшего поколения. Впрочем, они носили оба красивые волнистые “политики”, только Тоська блондин, а Ванька темно-русый. У Тоськи хорошенькая юношеская свежая морда, а у Ваньки курносое ехидно-оживленное лицо. И Ванька и Тоська критически относились к авторитету старшего именно потому, что оба были очень образованы, состояли в шестой группе, начитаны и говорили правильным языком. В вагоне Волохов отвел для них багажные высокие полки и сказал: - Ну, культотдел, вы носы задираете, полезайте наверх. Тоська на это ответил, взглянув на полку: - Наверх, так наверх. Хорошо, что ты командир, а то мы тебя на крышу записали бы. Волохов вдогонку шлепнул широкой рукой по филейной части Тоськи и инцидент был исчерпан. Наконец девятым номером шел колонист… Костя Ветковский. Возвращение его в лоно колонии произошло самым быстрым, прозаическим и деловым образом. За три дня до нашего отъезда Костя пришел в колонию - худой, синий и смущенный. Его встретили серьезно, только Лапоть не удержался [ сказал ]: - Ну, как там “пронеси господи” поживает? Костя с достоинством улыбнулся: - Ну ее к черту! Я там и не был… - Вот жаль, - сказал Лапоть, - даром стоит, проклятая! Волохов прищурился на Костю по-приятельски. - Значит, ты налопался разных интересных вещей по самое горло? Костя отвечал, не краснея: - Налопался. - Ну, а что будет у тебя на сладкое? Костя громко рассмеялся: - А вот видишь, буду ожидать совета командиров. Они мастера и на сладкое, и на горькое… - Сейчас нам некогда возиться с твоими меню, - сурово произнес Волохов. - А я вот что скажу: у Алешки Волкова нога растерта, поедешь ты вместо Алешки. Лапоть, как ты думаешь? - 444 - - А совет? - спросил Костя. - Мы сейчас на военном положении, можно без совета. Так неожиданно для себя и для нас, без процедур и психологии, Костя попал в передовой сводный. На другой день он ходил уже в колонийском костюме, и можно было часто слышать, как он воспитывал кого-нибудь из молодых: - Эх, деревня, разве так колонисты делают? С нами ехал еще Иван Денисович Киргизов, новый воспитатель, которого я нарочно сманил с педагогического подвижничества в Пироговке на место уходящего Ивана Ивановича. Непосвященному наблюдателю Иван Денисович казался обыкновенным сельским учителем, а на самом деле Иван Денисович есть тот самый положительный герой, которого так тщетно [ тщательно ] и давно разыскивает русская литература и на котором даже Гоголь испортил себе несколько зубов. Ивану Денисовичу тридцать лет, он добр, умен, спокоен и в особенности работоспособен - последним качеством герои русской литературы, и отрицательные и положительные, как известно, похвастаться не могут. Иван Денисович все умеет делать и всегда что-нибудь делает, но издали всегда кажется, что ему можно еще что-нибудь поручить. Вы подходите ближе и начинаете различать, что прибавить ничего нельзя, но ваш язык, уже наладившийся на известный манер, быстро перестроиться не умеет, и вы выговариваете, немного все же краснея и заикаясь: - Иван Денисович, надо… там… упаковать физический кабинет… Иван Денисович поднимается от какого-нибудь ящика или тетради и улыбается: - Кабинет? Ага. Добре. Ось возьму хлопцив тай запакуем… Вы стыдливо отходите прочь и думаете : “М-да. В общем, конечно, это свинство”, - а Иван Денисович уже забыл о вашем изуверстве и ласково говорит кому-то: - Пиды, голубе, поклычь там хлопцив!.. В Харьков мы приехали утром. На вокзале встретил нас сияющий в унисон майскому утру и нашему победному маршу инспектор наробраза Юрьев. Он хлопал нас по плечам и приговаривал: - Вот какие горьковцы? Здорово, здорово! И Любовь Савельевна здесь? Здорово! Так знаете что? У меня машина, заедем за Халабудой и прямо в Куряж. Любовь Савельевна, вы тоже поедете? Здорово! А ребята пускай дачным поездом до Рыжова. А от Рыжова близко - два километра… там лугом можно пройти. А вот только… надо же вас накормить, а? Или в Куряже накормят, как вы думаете? - 445 - Я сказал: - Видите ли: наш передовой сводный является, так сказать, первым эшелоном горьковцев. Раз мы приедем, пускай и они приедут. Кажется, можно нанять две машины? Юрьев подпрыгнул от восхищения: - Здорово, честное слово! Как это у них… все как-то… по-своему. Ах, какая прелесть! И знаете что? Я нанимаю за счет наробраза! И знаете что? Я поеду с ними, с хлопцами… - Поедем, - показал зубы Волохов. - Зам-мечательно, зам-мечательно!.. Значит, идем… идем нанимать машины! Волохов приказал: - Ступай, Тоська! Тоська салютнул, пискнул “есть”, Юрьев влепился в Тоську целым букетом восторженных взглядов, потирал руки, танцевал на месте: - Ну, что ты скажешь, ну, что ты скажешь!.. Он побежал на площадь, оглядываясь на Тоську, который, конечно, не мог так быстро оставить свою солидность члена передового сводного и прыгать по вокзалу. Джуринская смеялась им вслед. Хлопцы переглянулись. Горьковский спросил тихо: - Кто такой… этот чудак?.. Через час три наших авто влетели на куряжскую гору и остановились возле ободранного бока собора. Несколько нестриженных, грязных фигур лениво двинулись к машинам, волоча по земле длинные истоптанные штанины и без особенного любопытства поглядывая на горьковцев, стройных, как пажи, и строгих, как экзаменаторы. Два воспитателя подошли к нам и, еле скрывая неприязнь, переглянулись между собой. - Где мы их поместим? Вам можно поставить кровать в учительской, а ребята могут расположиться в спальнях. - Это неважно. Где-нибудь поместимся. Где заведующий? Заведующий в городе. Но находится некто в светло-серых штанах, украшенных круглыми масляными пятнами, который с некоторым трудом и воспоминаниями о неправильной очереди соглашается все же объявить себя дежурным и показать нам колонию. Мне смотреть нечего, Юрьев тоже мало интересуется зрительными радостями. Джуринская грустно молчит, а хлопцы, не - 446 - Халабуда затыкал палкой в различные точки небосклона, вспоминая отдельные детали собственной организационной деятельности, перечисляя элементы недвижимого куряжского богатства и приводя все это к одному знаменателю - житу. Хлопцы прибежали обратно с лицами, перекошенными от удивления. Кудлатый смотрит на меня с таким выражением, как будто хочет сказать: “Как это вы могли, Антон Семенович, влопаться в такую глупую историю?” У Митьки Жевелия зло поблескивают глаза, руки в карманах, вокруг себя он оглядывается через плечо, и это презрительное движение хорошо различает Джуринская: - Что, мальчики, плохо здесь? Митька ничего не отвечает. Волохов вдруг смеется: - Я думаю, без мордобоя здесь не обойдется. - Как это? - бледнеет Любовь Савельевна. - Придется брать за жабры эту братву, - поясняет Волохов и вдруг берет двумя пальцами за воротник и подводит ближе к Джуринской черненького, худого замухрышку в длинном “клифте”, но босого и без шапки. - Посмотрите на его уши. Замухрышка покорно поворачивается. Его уши действительно примечательны. Это ничего, что они черные, ничего, что грязь в них успела отлакироваться в разных жизненных трениях, но уши эти еще раскрашены буйными налетами кровоточащих болячек, заживающих корок и сыпи. - Почему у тебя такие уши? - спрашивает Джуринская. Замухрышка улыбается застенчиво, почесывает ногу о ногу, а ноги у него такого же стиля. - Короста, - говорит замухрышка хрипло. - Сколько тебе дней до смерти осталось? - спрашивает Тоська. - Чего до смерти? Ху, у нас таких сколько, а никто еще не умер! Колонистов почему-то не видно. В засоренном клубе, на заплеванных лестницах, по забросанным экскрементами дорожкам бродит несколько скучных фигур. В развороченных, зловонных спальнях, куда даже солнцу не удается пробиться сквозь грязные еще с прошлого года окна, тоже никого нет. - Где же колонисты? - спрашиваю я дежурного. Дежурный гордо отворачивается и говорит сквозь зубы: - Вопрос этот лишний. Рядом с нами ходит, не отставая, круглолицый мальчик лет пятнадцати. Я его спрашиваю: - 447 - Он поднимает ко мне умную мордочку, неумытую, как и все мордочки в Куряже: - Живем? Какая там жизнь? А вот, говорят, скоро будет лучше, правда? - Кто говорит? - Хлопцы говорят, что скоро будет иначе, только, говорят, чуть что, лозинами будут бить? - Бить? За что? - Воров бить. Тут воров много. - Скажи, почему ты не умываешься? - Так нечем! Воды нету! Электростанция испорчена и воды не качает. И полотенцев нету, и мыла… - Разве вам не дают? - Давали раньше. Так покрали все. У нас все крадут. А теперь уже и в кладовой нету. - Почему? - Ночью кладовку всю разобрали. Замки сломали и взяли все. Заведующий хотел стрелять… - Ну? - Ничего… не стрелял. Он говорит: буду стрелять! А хлопцы сказали: стреляй! Ну, а он не стрелял, а только послал за милицией… - И что ж милиция? - Не знаю. - И ты взял что-нибудь в кладовой? - Нет, я не взял. Я хотел взять штаны… а там были большие, а я когда пришел, так взял только два ключа, там на полу валялись. - Давно это было? - Зимой было. - Так. Как же твоя фамилия? - Маликов Петр. Мы направились к школе. Юрьев молча слушает наш разговор и думает о чем-то. Отставая от нас, сзади идет Халабуда, и его уже окружили горьковцы: у них удивительный нюх на занятных людей. Халабуда задирает рыжебородое лицо и рассказывает хлопцам о хорошем урожае. За ним тащится и царапает землю толстая суковатая палка. Юрьев вдруг спрашивает: - Скажите, Антон Семенович, если бы вы сказали: “Буду стрелять”, - а вам бы ответили: “Стреляй”, - что вы сделали бы? - Разумеется, стрелял бы. Джуринская сердится: - И зачем вы наговариваете на себя, Антон Семенович? - 448 - - И наши хлопцы так говорили!.. Любовь Савельевна возмущенно оглядела грязное личико Маликова. Юрьев надул губы: - Это он только говорит так. Не стрелял бы! Волохов возмутился: - Как это: не стрелял бы? Антон Семенович обязательно стрелял бы. И правильно! А как же иначе? Раз сказал… - Успокойтесь, - сказал я Любови Савельевне, - в данном случае ошибка была сделана тогда, когда было сказано: “Буду стрелять”. Таких вещей, понимаете, нельзя говорить. А если уж сказали, так и стреляйте, хотя бы последнюю пулю пришлось всадить в собственную глупую голову.
Наконец заходим в школу. Это бывшая монастырская гостиница, перестроенная помдетом. Единственное здание в колонии, где нет спален: длиннющий коридор и по бокам его длинные узкие классы. Почему здесь школа? Эти комнаты годятся только для спален. В одном конце такого класса еле маячит десяток столов, и весь класс пустой, гулкий и неприветливый. Один из классов, весь заклеенный плакатами и плохими детскими рисунками, нам представляют как пионерский уголок. Видимо, он содержится специально для ревизионных комиссий и политического приличия: нам пришлось подождать не менее получаса, пока нашелся ключ и открыли пионерский уголок. Мы присели на скамье отдохнуть. Мои ребята притихли. Витька осторожно из-за моего плеча шепчет: - Антон Семенович, надо спать в этой комнате. Всем вместе. Только кроватей не берите. Там, вы знаете, вшей.. алла! Через Витькины колени наклоняется ко мне Жевелий: - А хлопцы тут есть ничего. Только воспитателей своих, ну, и не любят же! Только один, говорят, есть, как его, Ложкин. А все-таки работать они… так… не будут… - Как так? - Так не будут, чтобы без скандала!.. Начинается разговор о порядке сдачи. Из города прикатывает на извозчике заведующий. Я смотрю на его тупое, бесцветное лицо и думаю: собственно говоря, его даже и под суд нельзя отдавать. Кто посадил на ответственейшее [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984. - святое (с.311) ]. место заведующего - это мелкое, жалкое существо? Какой дурак мог устроить такую глупость? Заведующий берет воинственный тон и доказывает, что колонию нужно сдавать как можно скорее, что он вообще ни за что не отвечает. Юрьев спрашивает: - 449 - - Да так, воспитанники очень плохо настроены. Могут быть всякие эксцессы. У них ведь и оружие есть. - А почему же они так настроены плохо? Не вы ли их так настроили? - Мне нужно настраивать? Они и так понимают, чем тут пахнет. Вы думаете, они не знают? Они все знают! - Что именно знают? - Они знают, что их ждет, - говорит выразительно заведующий и еще выразительнее отворачивается к окну, очевидно, показывая этим, что даже наш вид ничего хорошего не обещает для воспитанников. Витька шепчет мне на ухо: - Вот гад… вот гад!.. - Молчи, Витька! - говорю я. - Какие бы здесь эксцессы ни произошли, отвечать за них все равно будете вы, независимо от того, произойдут ли они до сдачи или после сдачи. Впрочем, я тоже прошу о возможно скорейшем окончании всех формальностей. Мы решаем, что сдача должна произойти завтра, в два часа дня. Весь персонал - одних воспитателей сорок человек - объявляется уволенным и в течение трех дней должен освободить квартиры. Для передачи инвентаря назначается дополнительный строк в пять дней. - А когда прибудет ваш завхоз? - Завхоз не прибудет. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984. - У нас нет завхоза (с.311) ]. Выделим для приемки одного из наших воспитанников. Дежурный в светлых штанах вдруг просыпается: - Этими фокусами никого вы не обманете, товарищ. Какая демократия, подумаешь!.. - Я воспитаннику не буду сдавать, - начинает топорщиться заведующий. - Почему? - Не буду, и все. Мы должны сдать ответственному лицу. - Я подпишу акт. - Теперь вы говорите: подпишу, а потом скажете: “Я не принимал”. Меня начинает злить вся эта концентрация глупости. Собственно говоря, что он будет сдавать? - Знаете что, - говорю я, - для меня, пожалуй, безразлично, будет ли какой-нибудь акт или не будет. Для меня важно, чтобы через три дня из вас здесь не осталось ни одного человека. - Ага, это значит, чтобы мы не мешали? - 450 - Заведующий оскорбленно вскакивает, оскорбленно спешит к дверям. За ним спешит дежурный. Заведующий в дверях выпаливает: - Мы мешать не будем, но вам другие помешают! Хлопцы хохочут, Джуринская вздыхает, Юрьев что-то смущенно наблюдает на подоконнике, один Халабуда невозмутимо рассматривает плакаты на стене. - Ну, что же, мы, пожалуй, поедем, - говорит Юрьев. - Завтра мы приедем, Любовь Савельевна? Джуринская грустно смотрит на меня. - Не приезжайте, - прошу я. - А как же? - Чего вам приезжать? Мне вы ничем не поможете, а время будем убивать на разные разговоры. Юрьев прощается несколько обиженный. Любовь Савельевна крепко жмет руку мне и хлопцам и спрашивает: - Не боитесь? Нет? Они уезжают в город. У меня скверное настроение, у Киргизова не лучше, хлопцы бодрятся. Волохов сурово говорит: - Надо, чтобы все эти… уехали. Если ребята будут одни, мы справимся. Мы выходим во двор. Очевидно, раздают обед, потому что от кухни к спальням несут в кастрюлях борщ. Костя Ветковский дергает меня за рукав и хохочет: Митька и Витька остановили двух ребят, несущих кастрюлю. - Разве ж так можно делать? - укоряет Митька. - Ну что это за люди? Чи ты не понимаешь, чи ты людоед какой?.. Я не сразу соображаю, в чем дело. Костя двумя пальцами поднимает за рукав руку одного из куряжских хлебодаров. У него под другой рукой хлеб, корка которого ободрана наполовину. Костя потрясает рукавом смущенного парня: весь рукав в борще, с него течет, он до самого плеча обложен кусочками капусты и бурака. - А вот! - Костя умирает со смеху. Мы тоже не может удержаться: в кулаке зажат кусок мяса. - А другой? - Тоже, - заливается Митька. - Это они из борща мясо вылавливают… пока донесут… Как же тебе не стыдно, идиот, рукав закатал бы! - Ой, трудно здесь будет, Антон Семенович! - говорит Костя. Ребята мои куда-то расползаются. Ласковый майский день наклонился над монастырской горой, но гора не отвечает ему ответной теплой улыбкой. В моем представлении мир разделяется - 451 - А под моими ногами загаженная почва Куряжа, старые стены, пропитанные запахом пота, ладана, клопов, вековые прегрешения попов и кровоточащая грязь беспризорщины. Нет, это, конечно, не мир, это нечто из другой области. Это как будто выдумано, как будто плод фантазии, что-то похожее на дантов ад. Я брожу по колонии, ко мне никто не подходит, но колонистов становится больше. Они наблюдают за мной издали. Я захожу в спальни. Их очень много, я не в состоянии представить себе, где, наконец, нет спален, сколько десятков домов, домиков, флигелей набито спальнями. В спальнях сейчас много колонистов. Они сидят на скомканных грудах тряпья, а некоторые и треть этого не имеют, они сидят на голых досках или на железных полосках кроватей. Сидят, заложив руки между изодранных колен, и переваривают пищу. Кое-кто истребляет вшей, по углам группы картежников, по другим - доедают холодный борщ из грязных кастрюль. На меня не обращают никакого внимания, я не существую в этом мире. Ни в одной спальне я не вижу простынь, очень редко вижу тощую пятнистую подушку без наволочки. В одной из спален я спрашиваю группу ребят, которые, к моему удивлению, рассматривают картинки в старой “Ниве” - Объясните, пожалуйста, ребята, куда подевались ваши подушки? Все подымают ко мне лица. Остроносый мальчик свободно подставляет моему взгляду тонкую ироническую физиономию: - Подушки? Вы будете товарищ Макаренко? Да? Антон Семенович? - Да. - Это вы здесь ходите, смотрите? - Хожу, смотрю. - Завтра с двух часов… - Да, с двух часов, - перебиваю я, - а все-таки ты не ответил на мой вопрос: где ваши подушки? - Давайте мы вам расскажем, хорошо? - 452 - - Как тебя зовут? - спрашиваю я. - Ваня Зайченко. - Ты грамотный? - Я был в четвертой группе в прошлом году… а в эту зиму, да вы, наверное, знаете… у нас занятий не было. - Ну, хорошо. Так где подушки и простыни? Ваня с разгоревшимся юмором в серых глазах быстро оглядывает товарищей и пересаживается на стол. Его лохматый рыжий ботинок упирается в мое колено. Товарищи тесно усаживаются на кровати. Среди них я вдруг узнаю круглолицего Маликова. - И ты здесь? - Угу. Это наша компания! Это Тимка Одарюк, а это Илья… Фонаренко Илья! Тимка рыжий, в веснушках, глаза без ресниц и улыбка без предрассудков. Илья - толстомордый, бледный, в прыщах, но глаза настоящие: карие, на тугих, основательных мускулах. Ваня Зайченко через головы товарищей оглядывает почти пустую спальню и начинает приглушенным, заговорщицким голосом: - Вы спрашиваете, где подушки, да? А я вам скажу прямо: нету подушек… и все! Он вдруг звонко смеется и разводит растопыренными пальцами. Смеются и остальные. - Нам здесь весело, - говорит Зайченко, - потому что смешно очень! Подушек нету… Были сначала, а потом… ффу… и нету!.. Он снова хохочет. - Рыжий лег спать на подушке, а проснулся без подушки… ффу… и нету!.. Зайченко веселыми щелочками глаз смотрит на Одарюка. В смехе он отклоняется назад и сильнее толкает ногой мое колено. - Антон Семенович, вы скажите: чтобы были подушки, надо все записывать, правда? Считать нужно и записывать, правда? И когда кому выдали, и все. А у нас не только подушки, а и людей никто не записывает… Никто!.. И не считают… Никто!.. - Как это так? - А очень просто: так! Вы думаете, кто-нибудь записал, что здесь живет Илья Фонаренко? Никто! Никто и не знает! И меня никто не знает. О! Вы знаете, вы знаете? У нас много таких: здесь живет, а потом пойдет где-нибудь еще поживет, а потом опять сюда приходит. А смотрите: думаете, Тимку сюда кто-нибудь звал? Никто! Сам пришел и живет. - 453 - - Нет, он сюда пришел две недели назад. Он убежал из Богодуховской колонии. Он, знаете, захотел в колонию Горького. - А разве в Богодухове знают? - Ого! Все знают. А как же! - Почему он только один прибежал сюда? - Так кому что нравится, конечно. Многим ребятам не нравится строгость. У вас, говорят, строгость такая есть: труба заиграла - бегом, вставать - раз, два, три. Видите? А потом - работать. У нас тоже хлопцы такого не хотят… - Они поубегают, - сказал Маликов. - Куряжане? - Угу. Куряжане поубегают. На все стороны. Они так говорят: “Макаренко еще не видели? Ему награды получать нужно, а нам работать?” Они поубегают все. - Куда? - Разве мало куда? Ого! В какую хочешь колонию. - А вы? - Ну, так у нас компания, - весело заспешил Зайченко. - Нас компания четыре человека. Вы знаете что? Мы не крадем. Мы не любим этого. И все! Вот Тимка… ну, так и то для себя ни за что, а для компании… Тимка добродушно краснеет на кровати и старается посмотреть на меня сквозь стыдливые, закрывающиеся веки. - Ну, компания, до свидания, - говорю я. - Будем, значит, жить вместе! Все отвечают мне: “До свидания”, - и улыбаются. Я иду дальше. Итак, четверо уже на моей стороне. Но ведь, кроме них, еще двести семьдесят шесть, а может быть, и больше. Никто не знает сколько. Зайченко, вероятно, прав: здесь люди незаписанные и несчитанные. Я вдруг прихожу в ужас перед этими страшными цифрами. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984. - Я вдруг прихожу в ужас перед этой страшной, несчитанной цифрой. Как я мог так легкомысленно броситься в это совершенно губительное дело? Как я мог рискнуть не только моей удачей, но жизнью целого коллектива? (с.314) ]. Как я мог решиться на такую очевидную глупость. В колонии Горького я освоил только сто двадцать, да и то за несколько лет, да и то с каким нечеловеческим напряжением. Как же я мог решиться взять на свою ответственность всю эту бесконечную толпу спален, набитую сотнями одичавших людей. Какое я имею право рисковать нашим делом, делом моих товарищей, большим незаконченным опытом, таким нужным, таким важным. Пока это число “280” представлялось мне в виде трех цифр, написанных на бумаге, моя сила казалась мне могучей, но вот сегодня, когда эти двести восемьдесят расположились грязным лагерем вокруг моего ничтожного отряда мальчиков, у меня начинает холодеть где-то около диафрагмы, и даже в ногах я начинаю ощущать неприятную тревожную слабость. - 454 - Рыжий прищурил один глаз и сказал громко: - Макаренко, значит, да? Я остановился против него и ответил по возможности спокойно, стараясь из всех сил ничего не выразить на своем лице: - Да, это моя фамилия. А тебя как зовут? Рыжий, не отвечая, засвистел снова, пристально меня разглядывая прищуренным глазом и пошатывая одной ногой. Вдруг он круто повернулся ко мне спиной, поднял плечи и, продолжая свистеть, пошел прочь, широко расставляя ноги и роясь глубоко в карманах. Его приятели направились за ним, как и раньше, обнявшись, и затянули оглушительно: Гулял я в городах… - Новый заведующий… - Один черт, - так же тихо отвечает другая. - Думаете с чего начинать, товарищ Макаренко? Оглядываюсь: черноокая молодая женщина улыбается. Так необычно видеть здесь белоснежную блузку и строгий черный галстук. - Я - Гуляева. Знаю: это инструктор швейной мастерской - единственный член партии в Куряже. На нее приятно смотреть: Гуляева начинает полнеть, но у нее еще гибкая талия, блестящие черные локоны, тоже молодые, и от нее пахнет еще неистраченной силой души. Я отвечаю весело: - Давайте начинать вместе. - 455 - - Я научу вас… - Меня уже учили, ничего не выходит. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984. - Ну хорошо… Я пришла пригласить вас к девочкам, вы еще не были у них (с.315) ]. Впрочем, знаете что? Девочки здесь лучше. Пойдемте к девочкам, вы еще не были у них? Они вас ожидают… Даже страстно ожидают. Я могу немножко гордиться: девочки здесь были под моим влиянием - у них даже три комсомолки есть. Пойдемте. - Среди мальчиков разве нет комсомольцев? Пионеров больше? Гуляева махнула рукой. - Среди мальчиков ничего нет, кроме ужаса. Вообще считайте, что вы начинаете с нуля… Мы направляемся к центральному двухэтажному зданию. - Вы замечательно правильно поступили, - говорит Гуляева, - когда потребовали снятия всего персонала. Гоните всех до одного, не смотрите ни на лица, ни на способности, ни на глаза. И меня гоните. - Нет, относительно вас мы уже договорились. Я как раз рассчитываю на вашу помощь. - Ну, смотрите, чтобы потом не жалели. Спальня девочек очень большая, в ней стоит шестьдесят кроватей. Я поражен: на каждой кровати одеяло, правда, старенькое и худое. Под одеялами простыни. Даже есть подушки. Девочки нас действительно ожидали. Они одеты в изношенные, почти у каждой заплатанные, ситцевые платьица. Самой старшей из девочек лет пятнадцать. Я говорю: - Здравствуйте, девочки! - Ну, вот, привела к вам Антона Семеновича, вы хотели его видеть. Девочки шепотом произносят приветствие и потихоньку сходятся к нам, по дороге поправляя постели. Мне становится почему-то очень жаль этих девочек, мне страшно хочется доставить им хотя бы маленькое удовольствие. Они усаживаются на кроватях вокруг нас и несмело смотрят на меня их бледные улыбки. Я никак не могу разобрать, почему мне так жаль их. Может быть, потому, что они бледные, что у них бескровные губы и осторожные взгляды, а может быть, потому, что на них жалкие заплатанные платья. Я мельком думаю: нельзя девочкам давать носить такую дрянь, это может обидеть на всю жизнь. Но неужели мне только поэтому жаль их? - Расскажите, девчата, как вы живете? - прошу я их. Девочки молчат, смотрят на меня и улыбаются одними губами. Я вдруг вижу, ясно вижу: только их губы умеют улыбаться, на - 456 - - Вы знаете, я опытный человек, но я чего-то здесь не понимаю. Гуляева поднимает брови и внимательно ко мне присматривается: - А что такое? Вдруг девочка, сидящая прямо против меня, смуглянка, в такой короткой розовой юбочке, что всегда видны ее колени, говорит, глядя на меня немигающими глазами: - Вы скорее к нам приезжайте с вашими горьковцами, потому что здесь очень опасно жить. И тотчас я понял, в чем дело: на лице этой смуглянки, в ее остановившихся глазах, в привычных конвульсиях рта живет страх, постоянный будничный испуг. - Они запуганы, - говорю я Гуляевой. - У них тяжелая жизнь, Антон Семенович, у них очень тяжелая, несчастная жизнь… У Гуляевой краснеют глаза, и она быстро уходит к окну. Черт возьми, мерзость какая: эта женщина, член коммунистической партии, на девятом году революции плачет здесь, в учреждении социального воспитания, в бедной спальне девочек! Интересно: кто-нибудь должен отвечать за это на скамье подсудимых? Я с горячим наслаждением взял бы на себя честь потребовать для этих мерзавцев… высшей меры социальной защиты. Я решительно пристал к девочкам: - Чего вы боитесь? Рассказывайте! Сначала несмело, подталкивая и заменяя друг друга, потом откровенно и убийственно подробно девочки рассказали мне страшные вещи. Сравнительно безопасно чувствуют себя они только в спальне. Выйти во двор боятся, потому что мальчики преследуют их, щипают, говорят глупости, подглядывают в уборные, в стенах которых они наделали множество дырок. Девочки часто голодают, потому что им не оставляют пищи в столовой. Пищу расхватывают мальчики и разносят по спальням. Разносить по спальням запрещается, и кухонный персонал не дает этого делать, но мальчики не обращают внимания на кухонный персонал, выносят кастрюли и хлеб, а девочки этого не могут сделать. Они приходят в столовую и ожидают, а потом им говорят, что мальчики все растащили и есть уже нечего, иногда дадут немного хлеба. И в столовой сидеть опасно, потому что туда забегают мальчики и дерутся, - 457 - Гуляева слушала девочек, не отрывая взгляда от моего лица. Я улыбнулся не столько ей, сколько только что пролитым ею слезам. Девочки окончили свое печальное повествование, а одна их них, которую все называли Сменой, спросила меня серьезно: - Скажите, разве можно такое при советской власти? Я ответил: - То, что вы рассказали, большое безобразие, и при советской власти такого безобразия не должно быть. Пройдет несколько дней, и все у вас изменится. Вы будете жить счастливо, никто вас не будет обижать, и платья эти мы выбросим. - Через сколько дней? - спросила задумчиво белобрысая девочка, наверное, самая младшая, сидевшая на окне. - Ровно через десять дней, - ответил я. Я бродил по колонии до наступления темноты, обуреваемый самыми тяжелыми мыслями. Мой мозг работал, как чернорабочий, как кочегар, как грузчик, ворочая целыми тоннами неповоротливых, громоздких, пыльных соображений. На этом древнем круглом пространстве, огороженном трехсотлетними стенами саженной толщины, с облезлым бестолковым собором в центре, на каждом квадратном метре загаженной земли росли победоносным бурьяном педагогические проблемы. В пошатнувшейся старой конюшне, по горло утонувшей в навозе, в коровнике, представлявшем из себя богадельню для десятка старых дев коровьего племени, на каком-то странном заднем дворе, отграниченном разнообразными решетками бывших могил бывшего монашеского кладбища, даже на всех этих местах торчали засохшие стебли соцвоса. А поближе к спальням колонистов, в пустых квартирах персонала, в мастерских, в так называемых клубах, на кухне, в кладовках, на этих стеблях вечно качались тучные ядовитые - 458 - Вместе с мыслями у меня расшевелилась злоба. Я начинал узнавать в себе гнев тысяча девятьсот двадцатого года. За моей спиной вдруг проснулся соблазняющий демон бесшабашной ненависти. Хотелось сейчас, немедленно, не сходя с места, взять за шиворот, тыкать носом в зловонные кучи и лужи, бить морды, требовать, вырывать за горло, вытряхивать из души хотя бы примитивные движения, самые первоначальные почины… нет, не педагогики, не здравого смысла и житейской четкости, не теории соцвоса, не революционного долга, не коммунистического пафоса, нет, нет - обыкновенной мещанской честности. Злоба потушила у меня страх перед неудачей.
Возникшие на мгновение припадки неуверенности безжалостно уничтожались тем обещанием, которое я дал девочкам. Эти несколько десятков запуганных, тихоньких бледных девчонок, которым я так бездумно гарантировал человеческую жизнь через десять дней, в моей душе вдруг стали представителями моей собственной совести. Постепенно темнело. В колонии не было освещения. От монастырских стен ползли к собору холодные, угрюмые сумерки. По всем углам, щелям, проходам копошились беспризорные, кое-как расхватывая ужин и устраиваясь на ночлег. Ни смеха, ни песни, ни бодрого голоса. Доносилось иногда заглушенное ворчание, ленивая привычная ссора. На крыльцо одной спальни с утерянными ступенями карабкались двое пьяных и деловито матюкались. На них с молчаливым презрением посматривали из сумерек Костя Ветковский и Волохов. Горьковцев я все время видел среди куряжан. По двое, по трое они проникали в самую толщу куряжского общества, о чем-то говорили, почему-то иногда хохотали, в некоторых местах вокруг их стройных, подтянутых фигур собирались целые грозди внимательных слушателей. Было уже совершенно темно, когда Волохов нашел меня и взял за локоть: - Антон Семенович, идемте ужинать. И поговорить надо. Это ничего, что мы позвали ужинать товарища Гуляеву? В нашем “пионерском уголке” так приятно было увидеть Гуляеву в кругу моих друзей! Как-то хорошо и уютно было подумать, что наш отряд не совсем заброшен, что с нами уже в первый вечер делит наш ужин и наши заботы эта милая женщина, член партии, счастливо заброшенный на этот смитник. Кудлатый доставал из чемоданов и раскрывал свертки, собранные в дорогу практичной Екатериной Григорьевной. Гуляева, радостно - 459 - - Чему вы так радуетесь? - спросил я. - Мне страшно нравится, что приехал ваш передовой сводный, - ответила Гуляева. - Скажите же мне, как всех зовут? Это командир Волохов, я знаю, а это Денис Патлатый. - Кудлатый, - поправил я, и представил Гуляевой всех членов отряда. - Как же мне не радоваться, - ответила Гуляева, - ваш “передовой сводный”… не знаю, как это сказать… ну… вообще, мне это очень нравится. За ужином мы рассказали Гуляевой о передовом сводном. Хлопцы весело тараторили о том, о сем, не оглядываясь на черные окна. А я оглядывался. За окнами был Куряж… Ох… да еще не только Куряж, там за сотней километров есть еще колония имени Горького. 3. Бытие На другой день в два часа заведующий Куряжем высокомерно подписал акт о передаче власти и о снятии всего персонала, сел на извозчика и уехал. Глядя на его удаляющийся затылок, я позавидовал лучезарной удаче этого человека: он сейчас свободен, как воробей, никто вдогонку ему даже камнем не бросил. Завтра он приступит к “работе” на новом месте, а если кто-нибудь попытается отравить его, то будет подлежать уголовной ответственности, как за умышление на жизнь человека. За его спиной я вижу белоснежные крылья безответственности, позволяющие человеку грациозно парить над миром и безнаказанно действовать голосовыми связками, которые по трагическому недосмотру мироздания в стандартном порядке вставляются в каждую глотку. Такие крылья есть у всякого. Будущая наука о человеке докажет, что чувство ответственности - явление не социального порядка, а биологического. Если у вас не выросли вышеуказанные крылья, вы тяжело передвигаетесь между куряжскими персонажами и у вас сосет под ложечкой. У меня нет таких крыльев, поэтому я тяжело передвигаюсь между земными персонажами Куряжа, и у меня сосет под ложечкой. Ванька Шелапутин освещен майским солнцем. Он сверкает, как бриллиант, смущением и улыбкой. Вместе с ним хочет сверкать медный колокол, приделанный к соборной стене. Но колокол стар и грязен, он способен только тускло гримасничать над Ванькиной головой. И, кроме того, он расколот, и, как ни старается - 460 - Неприятное, тяжело-круглое, сосущее чувство ответственности по природе своей неразумно. Оно придирается к каждому пустяку, оно пронырливо старается залезть в самую мелкую щель и там сидит и дрожит от злости и беспокойства. Пока звонит Шелапутин, это чувство почему-то привязывается к колоколу. Нельзя же допустить, чтобы эти безобразные звуки раздавались над колонией? Как это могли мы забыть взять с собою одну трубу? Во всяком случае сегодня уже нужно повесить здесь какой-нибудь более приятный звонок. А где его взять?
Возле меня стоит Витька Горьковский и внимательно изучает мое лицо. Он переводит взгляд на колокольню у монастырских ворот, зрачки его глаз вдруг темнеют и расширяются, дюжина чертенят озабоченно выглядывает оттуда. Витька неслышно хохочет, задирая голову, чуточку краснеет и говорит хрипло: - Сейчас это организуем, честное слово! Он спешит к колокольне и по дороге устраивает летучее совещание с Волоховым. Они принадлежат оба к тем несчастным людям, у которых сосет под ложечкой и которым не дано по-воробьиному порхать над миром. А Ванька уже второй раз заставляет кашлять старый колокол и смеется: - Не понимают они, что ли? Звоню, звоню, хоть бы тебе что!.. Клуб - это бывшая теплая церковь. Высокие окна с решетками, пыль и две утермарковские печки. В алтарном полукружии на дырявом помосте - анемичный столик. Китайская мудрость, утверждающая, что “лучше сидеть, чем стоять”, очевидно, в Куряже не пользуется признанием: сесть в клубе не на чем. Куряжане, впрочем, и не собираются усаживаться. Иногда в дверь заглянет всклокоченная голова и немедленно скроется; по двору бродят стайки в три-четыре человека и томятся в ожидании не общего собрания, а обеда, который благодаря междоусобному времени сегодня будет поздно. Но это все плебс - истинные двигатели куряжской цивилизации где-то скрываются. Воспитателей нет. Я теперь уже знаю, в чем дело. Ночью нам не очень сладко спалось на твердых столах пионерской комнаты, и хлопцы рассказывали мне захватывающие истории из куряжского быта. Сорок воспитателей имели в колонии сорок комнат. Полтора года назад они победоносно наполнили эти комнаты разными предметами культуры, вязаными скатертями и оттоманками уездного образца. Были у них и другие ценности, более, так сказать, - 461 -
Но так как воспитатели Куряжа приобрели навык [ привыкли ] дрожать не только за свое имущество, но и за свою жизнь и вообще за целость личности, то в непродолжительном времени сорок воспитательских комнат приобрели характер боевых бастионов, в стенах которых педагогический персонал честно проводил положенные часы дежурства, оплачиваемые по ставкам союза “Работпрос”. Ни раньше, ни после того в своей жизни я никогда не видел таких мощных защитных приспособлений, какие были приделаны к окнам, дверям и другим отверстиям в квартирах воспитателей в Куряже. Огромные крюки, толстые железные штанги, нарезные украинские “прогонычи”, российские полупудовые замки целыми гроздьями висели на рамах и наличниках. Справедливости требует, однако, отметить, что педагогический персонал Куряжа вовсе не стремился обратить свои комнаты в одиночные камеры. Побуждаемые присущим человеку социальным инстинктом, педагоги старались собираться в бастионах небольшими коллективами, усложняя однообразную обстановку квартиры бутылками “русской горькой” и вытекающими отсюда закусками. В тесном таком и приятном общении, перемежая содержание бутылки педагогическими высказываниями и житейскими афоризмами, педагоги достигли наконец в глубокую ночь такого подъема чувств и личности, что стены бастионов становились уже тесными для них. Они выходили на свежий воздух и здесь предавались выяснению отношений между собою, нисколько не боясь воспитанников, собирающихся посмотреть на неожиданные и внеплановые коррективы к педагогическому процессу. Выяснение отношений сопровождалось, как обычно принято у русского человека, воспоминаниями о предках и вообще взаимными биографическими справками, а иногда увеличивалось такими же взаимными прикосновениями. Воспитанники в общем получали возможность приобщиться к опыту старшего поколения, что, как известно, составляет весьма существенный признак педагогического процесса. - 462 -
Появился на территории Куряжа только один Ложкин, о котором туземцы отзывались как о самом лучшем воспитателе. Шелопутин заставлял хрипеть старый колокол, а я бродил по клубу и вокруг него в ожидании общего собрания. Ложкин подошел ко мне. Жизнь за ним плохо ухаживала, и поэтому предстал он предо мною в довольно запутанном виде: брючки на Ложкине узенькие и короткие, а вытертая толстовка явно преувеличена. В этом костюме Ложкин похож на одного морского зверя, называется он кажется… Впрочем у Ложкина есть физиономия, одна из тех физиономий, на которых что-то написано, но прочитать ничего нельзя, как в письме, побывавшем под дождем. Очень возможно, что он носит усы и бороду, но вполне вероятно, что он просто давно не брился. У него скуластое лицо, но, может быть, это кажется от плохого воспитания. Его возраст между 25 и 40 годами, говорит басом, но скорее всего это не бас, а профессиональный ларингит. И в этот день, и в последующие Ложкин буквально не отставал от меня надоел мне до изнеможения. Ходит за мной и говорит, и говорит. И говорит, говорит чаще тогда, когда я беседую с кем-нибудь другим, когда я его не слушаю и отвечаю невпопад. Страшно хочется схватить его за горло, немножко придавить и посадить на какой-нибудь скамейке, чтобы он чуточку помолчал. - Ребята здесь социально запущенные и, кроме того, деморализованы, да, деморализованы. Вы обратите на это внимание - деморализованы. А почему? Я говорю: нужен педагогический подход. Профессор Соколянский - 463 - - Вот, вот, - обрадовался он, - не завели. А почему спрашивается? Разброд. Полный разброд. Вот вы звоните, а они не идут. Не хотят. Пошлите нас на работу и все. И все. А на самом деле крадут, все крадут. И здесь, и на селе. И на дорогу даже выходят. Конечно, если бы педагогический подход, можно. Я говорил: нужен педагогический подход. Я соберу ребят, поговорю с ними, раз, другой, третий, понимаете? Заинтересую их, и хорошо. Задачку скажу. В одном кармане на семь копеек больше, чем в другом, а вместе двадцать три копейки, сколько в каждом? Хитро: правда? Ложкин лукаво скосил глаза. - Ну, и что же? - спросил я из вежливости. - Нет, а вот вы скажите, сколько? - Чего - сколько? - Скажите: сколько в каждом кармане? - приставал Ложкин.
- Это… вы хотите, чтобы я сказал? - Ну, да, скажите, сколько в каждом кармане. - Послушайте, товарищ Ложкин, - возмутился я, - вы где-нибудь учились? Ложкин перекосился еще хитрее: - А как же… Только я больше самообразованием взял. Вся моя жизнь есть самообразование, а, конечно, в педагогических техникумах или там институтах не пришлось. И я вам скажу: у нас здесь были и такие, которые с высшим образованием, один даже окончил стенографические курсы, а другой юрист, а вот дашь им такую задачку… Или вот: два брата получили наследство… - Это что ж… этот самый стенограф написал там… на стене? - Он написал… он… Все хотел стенографический кружок завести, но, как его обокрали, он сказал: не хочу в такой некультуре работать, и кружка не завел, а нес только воспитательскую работу… В клубе возле печки висел кусок картона и на нем было написано: Стенография - путь к социализму. Ложкин еще долго о чем-то говорил, потом весьма незаметно испарился, и я помню только, что Волохов сказал сквозь зубы ему вдогонку в качестве последнего прости: - Зануда! Наконец мы приблизились к клубу. Все мои горьковцы были уже там. Возле них вертелось несколько пацанов типа Зайченко, но, вообще говоря, в клубе было пусто и даже холодно, несмотря на то, что на дворе стоял теплый солнечный день. - 464 - - Я же говорил, говорил! Они все в городе. Они все на толкучке продают, все продают. - Черт бы вас побрал, - сказал я. - Что они могут продавать? Кажется, уже все продано. - Э, так они достают. - Где? - Как где? В городе. На одном базаре достанут, на другом продают. На вокзале тоже. Ну и вообще. А есть такие - просят. Один все в дачных поездах ездит. Поет. И знаете, так хорошо поет, просто прелестно. Жалобно так у него выходит. Нас обступили горьковцы. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984 .. В клубе нас ожидали неприятные и обидные вещи, куряжане на общее собрание не пришли (с.320) ] Глаза Волохова с тоской поглядывали на высокие пустые стены клуба. Кудлатый, зеленый от злости, с напряженными скулами, что-то шептал. Митька смущенно-презрительно улыбался, один Миша Овчаренко был добродушно-спокоен и продолжал что-то, давно начатое: - …Самое главное, пахать надо… И сеять. Как же можно так, подумайте: май же, кони даром стоят, все стоит!.. - И в спальнях никого нет, все в городе, - сказал Волохов и отчетливо крепко выругался, не стесняясь моего присутствия. - Пока не соберутся, не давать обедать, - предложил Кудлатый. - Нет, - сказал я. - Как “нет”! - закричал Кудлатый. - Собственно говоря, чего нам здесь сидеть? На поле бурьян какой, даже не вспахано, что это такое? А они тут обеды себе устраивают. Дармоедам воля, значит, или как? Ложкин перепугался: - Так как же вы сделаете? Если не дать обедать, думаешь, они будут работать… Они пойдут просто на село просить… Волохов облизал сухие гневные губы, повел плечами, как в ознобе, и сказал: - Антон Семенович, пойдем к нам, поговорим. - А обед? - Подождут, черт их не возьмет. Да они все равно в городе. В пионерской комнате, когда все расселись на скамьях, Волохов произнес такую речь: - Пахать надо? Сеять надо? А какого чертового дьявола сеять, когда у них ничего нет, даже картошки нет! Черт с ними, мы и сами посеяли бы, так ничего нет. Потом… эта гадость всякая, вонь. Если наши приедут, стыдно будет, чистому человеку ступить некуда. А спальни, матрацы, кровати, подушки? А костюмы? Босиком все, а белье где? Посуда, посмотрите, ложки, ничего нет! С чего начинать? Надо с чего-нибудь начинать? - 465 - Ведь у них должны быть личности - у куряжан. Расползающаяся во все стороны угрюмо-молчаливая их толпа меня удивляла, злила, но не пугала. Куряжане не банда и не собрание протестантов, это случайное соединение одичавших маленьких людей, у которых нет ничего общего, кроме территории двора и спален, и которые, почти не мешая друг другу, три раза в день набрасываются на котел, приготовляемый для них соцвосом. Меня беспокоили не столько куряжские ребята, сколько бесчисленные детали чисто материальной работы, представлявшие такое ложное и неразборчивое месиво, что в нем могли затеряться и потонуть эти три сотни живых существ, все триста куряжан. По договору с помдетом я должен был получить двадцать тысяч рублей на приведение Куряжа в порядок, но и сейчас уже было видно, что эта сумма - сущие слезы в сравнении с наличной нуждой. Мои хлопцы были правы в своем списке отсутствующих вещей. Совершенно классическая нищета Куряжа обнаружилась полностью, когда Кудлатый приступил к приемке имущества. Заведующий напрасно беспокоился о том, что передаточный акт будет иметь недостойные подписи. Заведующий был просто нахал: акт получался очень короткий. В мастерских были кое-какие станки, да в конюшне стояли обыкновенные восточноевропейские одры, а больше ничего не было: ни инструмента, ни материалов, ни сельскохозяйственного инвентаря. В жалкой, затопленной навозной жижей свинарне верещало полдюжины свиней. Хлопцы, глядя на них, не могли удержаться от хохота - так мало напоминали наших англичан эти юркие, пронырливые звери, тело которых устроено было просто: большая голова на тоненьких ножках и маленький хвостик. В дальнем углу двора Кудлатый откопал плуг и обрадовался ему, как родному. А борону еще раньше обнаружили среди кладбищенских решеток какой-то специальной изгороди. В школе нашлись только отдельные ножки столов и стульев да истерзанные остатки классных досок - явление вполне естественное, ибо каждая зима имеет свой конец, и у всякого хозяина могут на весну остаться небольшие запасы топлива. Все нужно было покупать, делать, строить. Прежде всякого другого действия необходимо было построить уборные. В методике педагогического процесса об уборных ничего не говорится, и, вероятно, поэтому в Куряже так легкомысленно обходились без этого - 466 - Куряжский монастырь был построен на горе, довольно круто обрывавшейся во все стороны. Только на южном обрыве не было стены, и здесь, через пустую впадину бывшего пруда, открывался вид на соломенные крыши села Подворки. Вид был во всех отношениях сносный, приличный украинский вид, способный защемить сердце любому лирику, воспитанному на созвучиях: маты, хаты, дивчата, с прибавлением небольшой дозы ставка Подворский обрыв, впрочем, не пользовался исключительным вниманием куряжских пищеварительных аппаратов. Последние следы соцвосовских миллионов были почти равномерно распределены по всей монастырской территории, скопляясь особенно в тех местах, где скоплялся и религиозный дурман: вокруг центрального собора и под горой, с западной стороны, вокруг часовенки над чудотворным ключом, у которого в старое время употребляли святую воду не только нищие, но и харьковские купцы и харьковские губернаторы. Мои хлопцы очень страдали в области затронутой проблемы. Миша Овчаренко достигал максимума серьезности и убедительности, когда жаловался: - Шо ж это, в самом деле? Как же нам? В Харьков ездить, чи как? Так на чем ездить? Поэтому уже в конце нашего совещания в дверях пионерской комнаты стояло два подворских плотника, и старший из них, солдатского вида человек в хаковой фуражке, с готовностью поддерживал мои предначертания: - Конешно, как же это можно? Раз человек кушает, он же не может так… А насчет досок, - тут на Рыжове склад. Вы не стесняйтесь, меня здесь все знают, давайте назначенную сумму, сделаем такую постройку - и у монахов такой не было. Если, конешно, дешево желаете, шелевка пойдет или, допустим, лапша, - легкое будет строение, а в случае вашего желания, советую полтора дюйма или двухдюймовку взять, тогда выйдет вроде как лучше и для здоровья удобнее: ветер тебе не задует, и зимой затышек, и летом жара не потрескает. - 467 - - Так я пойду, Ваня, за лесом пойду, а ты начинай. Сбегай за лопаткой и мою забери… и начинай… Пока сё да то, а людям сделаем строение… А кто-нибудь нам покажет, где и как… Киргизов и Кудлатый, улыбаясь, отправились показывать, а Боровой запеленал деньги в некую тряпочку и еще раз морально поддержал меня: - Сделаем, товарищ заведующий, будьте в надежде! Я и был в надежде. На душе стало удобнее, мы стряхнули с себя неповоротливую, дохлую, подготовительную стадию и приступили к педагогической работе в Куряже. Мой мозг стал работать точнее и спокойнее. Прежде всего он отстукал неожиданную для меня формулировку: очевидно, мы начинаем с организации бытия… черт возьми, а ведь Карл Маркс И действительно: вторым вопросом, который мы удовлетворительно разрешили на этот вечер, был вопрос, тоже относящийся к бытию: тарелки и ложки. В сводчатой полутемной трапезной, на стенах которой выглядывали из-за штукатурки черные серьезные глаза святителей и богородиц и кое-где торчали их благословляющие персты, были столы и скамьи. Но всяческая посуда давно исчезла, и как устраивались воспитанники в спальнях в Куряже, можно только воображать. Они просто ели из кастрюль, пользуясь какими-нибудь черпалками по очереди. Волохов после получасовых хлопот и дипломатических шагов в конюшне усадил на старенькую линейку Евгеньева и отправил его в город с поручением купить четыреста пар тарелок и столько же деревянных ложек. Евгеньев был старый харьковец, и мы были уверены, что он с этим трудным делом справится. На выезде из ворот линейка Евгеньева была встречена восторженными кликами, объятиями и рукопожатиями целой толпы. Хлопцы нюхом почувствовали приток знакомого радостного ветра и выскочили к воротам. Выскочил за ними и я и моментально попал в лапы Карабанова, который с недавних пор усвоил привычку показывать на моей грудной клетке свою силу. Седьмой сводный отряд под командой Задорова прибыл в полном составе, и в моем сознании толпа таинственных опасных куряжан вдруг обратилась в мелкую пустячную задачку, которой отказал бы в уважении даже Ложкин. - 468 - - Мы знаем, Антон Семенович, тут дело ясное: або славы добуты, або дома не буты! Ось мы и приехали! Мы рассказали рабфаковцам о нашем первом сегодняшнем дне. Рабфаковцы нахмурились, беспокойно оглянулись, заскрипели стульями. Задоров задумчиво посмотрел в окно и прищурился: - Да… нет… силой сейчас нельзя: много очень!.. Бурун повел пудовыми плечами и улыбнулся: - Понимаешь, Сашка, не много! Много-то плевать! Не много, а… черт его знает, взять не за что. Много, ты говоришь, а где они? Где? За кого ты ухватишься? Надо их как-нибудь… той… в кучу собрать. А как ты их соберешь? Как-то так случилось, что все наши мысли сосредоточились на одном вопросе: как собрать в кучу. Вошла Гуляева, послушала наши разговоры, улыбкой ответила на подозрительный взгляд Карабанова и сказала: - Всех ни за что не соберете!.. Ни за что!.. - А ось побачим! - рассердился Семен. - Как это “ни за что”? Соберем! Пускай не двести восемьдесят, так сто восемьдесят придет. Там будет видно. Чего тут сидеть? Выработали такой план действия. Сейчас дать обед. Куряжане как следует проголодались, все в спальнях ожидают обеда. Черт с ними, пускай лопают! А во время обеда всем пойти по спальням и агитнуть. Надо им сказать, сволочам: приходите на собрание, люди - 469 - У дверей кухни сидело несколько десятков куряжан, ожидавших раздачи обеда. Мишка Овчаренко стоял в дверях и поучал того самого рыжего, который вчера интересовался моей фамилией: - Если кто не работает, так ему никакой пищи не полагается, а ты мне толкуешь: полагается! Ничего тебе не полагается. Понимаешь, друг? Ты это должен хорошенько понять, если ты человек с умом. [, - и на их лицах заметнее были новые движения мускулов, прямее брови и сложнее выражение взгляда. ] - Я, может, тебе и выдам, так это будет, милый мой, по моему доброму желанию. Потому что ты не заработал, понимаешь, дружок? Каждый человек должен заработать, а ты, милый мой, дармоед, и тебе ничего не полагается. Могу подать милостыню, и все. Рыжий смотрел на Мишку глазом обиженного зверя. Другой глаз не смотрел, и вообще со вчерашнего дня на физиономии рыжего произошли большие изменения: некоторые детали этого лица значительно увеличились в объеме и приобрели синеватый оттенок, верхняя губа и правая щека измазаны были кровью. Последние признаки давали мне право обратиться к Мишке Овчаренко с серьезным вопросом: - Это что такое? Кто его разукрасил? Но Мишка солидно улыбнулся и усомнился в правильной постановке вопроса: - С какой стати вы меня спрашиваете, Антон Семенович? Не моя это морда, а этого самого Ховраха. А я свое дело делаю, про свое дело могу вам дать подробный доклад, как нашему заведующему. Волохов сказал: стой у дверей, и никаких хождений на кухню! Я стал и стою. Или я за ним гонялся, или я ходил к нему в спальню, или приставал к нему? Пускай сам Ховрах и скажет: они лазят здесь без дела, может, он на что-нибудь напоролся сдуру? Ховрах вдруг захныкал, замотал на Мишку головой и высказал свою точку зрения: - Хорошо! Голодом морить будете, хорошо, ты имеешь право бить по морде? Ты мене не знаешь? Хорошо, ты меня узнаешь!.. В то время еще не были разработаны положения об агрессоре
Я вспомнил одно событие, взволновавшее Европу в начале XIX века, которое сильно походило на инцидент возле дверей кухни в - 470 - - Это могло быть преступлением, но это не было ошибкой. Сравнив эти два случая, я отметил, что если сам Наполеон мог отделаться от неприятности только при помощи сомнительного афоризма, то для меня положение является гораздо более затруднительным. Поэтому я осторожно повел среднюю линию, которая всегда отличается тем, что человек задает вопросы, а отвечать должны другие: - Какое же ты имел право бить его? Продолжая улыбаться, Миша протянул мне финку: - Видите: это финка. Где я ее взял? Я, может, украл ее у Ховраха? Здесь разговоры были большие. Волохов сказал: на кухню никого! Я с этого места не сходил, а он с финкой пришел и говорит: пусти! Я, конечно, не пускаю, Антон Семенович, а он обратно: пусти, и лезет. Ну, я его толкнул. Полегоньку так, вежливо толкнул, а он, дурак такой, размахивает и размахивает финкой. Он думает, понимаете, что если он с финкой, так я должен его пустить. Он не может того сообразить, какой есть порядок. Все равно, как остолоп… - Все-таки ты его избил, вот… до крови. Твои кулаки? - Зачем я буду бить… до крови… посудите сами, Антон Семенович. Я здесь стою, как приказал Волохов, и исполняю свою обязанность. Что я за ним гонялся или как: притащил его сюда и давай бить, что ли? - Говори, это твои кулаки… расквасили вот? Мишка посмотрел на свои кулаки, каждый из которых представлял собою идеальную иллюстрацию к христианской морали, и растерянно смутился: - Кулаки, конечно, мои, куда я их дену. Только я с места не сходил. Как сказал Волохов, так я и стоял на месте. А он, конечно, размахивал тут, как остолоп… - 471 - - А кто мне может запретить размахивать. Если я стою на посту, могу я как-нибудь ногу переставить, или, скажем, мне рука не нужна на этой стороне, могу я на другую сторону как-нибудь повернуть? А он наперся, кто ему виноват? Ты, Ховрах, должен разбираться, где ты ходишь! Скажем, идет поезд… Видишь ты, что поезд идет, стань в сторонку и смотри. А если ты будешь на пути с финкой своей, так, конечно, поезду некогда сворачивать, от тебя останется лужа, и все. Или, если машина работает, ты должен осторожно подходить, ты же не маленький! Миша все это пояснял Ховраху голосом добрым, даже немного разнеженным, убедительно и толково жестикулируя правой рукой, показывая, как может идти поезд и где в это время должен стоять Ховрах. Ховрах слушал его молчаливо-пристально, кровь на его щеках начинала уже присыхать под майскими лучами солнца. Группа рабфаковцев серьезно слушала речи Миши Овчаренко, отдавая должное Мишиной трудной позиции и скромной мудрости его положений. За время нашего разговора прибавилось куряжан. По их лицам я видел, как они очарованы строгими силлогизмами Миши, которые в их глазах тем более были уместны, что принадлежали победителю. Я с удовольствием заметил, что умею кое-что прочитать на лицах моих новых воспитанников. Меня в особенности заинтересовали еле уловимые знаки злорадства, которые, как знаки истертой телеграммы, начинали мелькать в слоях грязи и размазанных борщей. Только на мордочке Вани Зайченко, стоявшего впереди своей компании, злая радость была написана открыто большими яркими буквами, как на праздничном лозунге. Ваня заложил руки за пояс штанишек, расставил босые ноги и с острым, смеющимся вниманием рассматривал лицо Ховраха. Вдруг он затоптался на месте и даже не сказал, а пропел, откидывая назад мальчишескую стройную талию: - Ховрах!.. Выходит, тебе не нравится, когда дают по морде? Не нравится, правда? - Молчи ты, козявка, - хмуро, без выражения сказал Ховрах. - Ха!.. Не нравится! - Ваня показал на Ховраха пальцем. - Набили морду, и все! Ховрах бросился к Зайченко, но Карабанов успел положить руку на его плечо, и плечо Ховраха осело далеко книзу, перекашивая всю его городскую в пиджаке фигуру. Ваня, впрочем, не испугался. Он только ближе подвинулся к Мише Овчаренко, даже прислонился к нему. Ховрах оглянулся на Семена, перекосил рот, вырвался. Семен добродушно улыбнулся. Неприятные светлые глаза - 472 - - Какой ты ужасно страшный!.. Я сегодня спать не буду!.. Перепугался, и все! И все! И горьковцы и куряжане громко засмеялись. Ховрах зашипел: - Сволочь! - и приготовился к какому-то, особенного пошиба, блатному прыжку. Я сказал: - Ховрах! - Ну, что? - спросил он через плечо. - Подойди ко мне! Он не спешил выполнить мое приказание, рассматривая мои сапоги и по обыкновению роясь в карманах. К железному холодку моей воли я прибавил немного углерода. - Подойди ближе, тебе говорю! Вокруг нас все затихли, и только Петька Маликов под рукой у меня где-то испуганно шепнул: - Ого! Ховрах двинулся ко мне, надувая губы и стараясь смутить меня пристальным взглядом. В двух шагах он остановился и зашатал ногою, как вчера. - Стань смирно! - Как это смирно еще? - пробурчал Ховрах, однако вытянулся и руки вытащил из карманов, но правую кокетливо положил на бедро, расставив впереди пальцы. Карабанов снял эту руку с бедра: - Детка, если сказано “смирно”, так гопака танцевать не будешь… Голову выше! Ховрах сдвинул брови, но я видел, что он уже готов. Я сказал: - Ты теперь горьковец. Ты должен уважать дисциплину и товарищей. Насильничать над младшими ты больше не будешь, правда? Ховрах деловито захлопал веками и улыбнулся каким-то миниатюрным мускульным хвостиком нижней губы. В моем вопросе, правда, было больше угрозы, чем нежности, и я чувствовал, что Ховрах на этом обстоятельстве уже поставил аккуратное нотабене. Он коротко ответил: - Можно. - 473 - Матвей без церемонии за плечи повернул Ховраха к себе, хлопнул с двух сторон по его опущенным рукам, точно и ловко вскинул руку в салюте и отчеканил: - Есть, не насильничать над младшими! Повтори! Ховрах добродушно растянул рот: - Да чего вы, хлопцы, на меня взъелись, - уже совершенно по приятельски сказал Ховрак, оглядываясь. - Что я такое изделал? Ничего такого не изделал. Это он меня в рыло двинул - факт! Так я ж ничего… Куряжане, захваченные до краев всем происходящим, придвинулись ближе. Карабанов обнял Ховраха за плечи и произнес горячо: - Друг! Дорогой мой, ты же умный человек! Мишка стоит на посту, он же защищает не свои интересы, а общие. Вот пойдем на те дубки, я тебе растолкую… Окруженные венчиком любителей этических проблем, они удаляются на дубки. Волохов дал приказ выдавать обед. Давно торчащая за спиной Мишки усатая голова повара в белом колпаке дружески закивала Волохову и скрылась. Ваня Зайченко усиленно задергал всю свою компанию за рукава и зашептал с силой: - Понимаете, белую шапку надел! Как это надо понимать? Тимка! Ты сообрази! Тимка, краснея, опустил глаза и сказал: - Это его собственный колпак, я знаю! В пять часов состоялось общее собрание. Либо агитация рабфаковцев помогла, либо интерес куряжан к нам начинал разгораться, либо от чего другого, но куряжане собрались в клуб довольно полно. А когда Волохов поставил в дверях Мишу Овчаренко, и Осадчий с Шелапутиным стали переписывать присутствующих, начиная необходимый в педагогическом деле учет объектов воспитания, в двери заломились запоздавшие и спрашивали с тревогой: - А кто не записался, дадут ужин? Я подумал: ага, дорогие товарищи, бытие ваше трещит и вы испугались? Очень хорошо. Бывший церковный зал насилу вместил эту массу человеческой руды. С алтарного возвышения я всматривался в груды беспризорщины, поражался их объемом и их мизерной выразительностью. В редких точках толпы выделялись интересные живые лица, слышались человеческие слова и открытый детский смех. Девочки жались к задней печке, и среди них царило испуганное молчание. - 474 - Я коротко рассказал о колонии Горького, о ее жизни и работе. Коротко описал наши задачи: чистота, работа, учеба, новая жизнь, новое человеческое счастье. Коротко обратился к их человеческой пролетарской чести, ведь они живут в счастливой стране, где нет панов и капиталистов, где человек может на свободе расти и развиваться в радостном труде. Я скоро устал, не поддержанный живым вниманием слушателей. Было похоже, как если бы я обращался к шкафам, бочкам, ящикам. Я объявил, что воспитанники должны организоваться по отрядам, в каждом отряде двадцать человек, просил назвать четырнадцать фамилий для назначения командирами. Они молчали. Я просил задавать вопросы, они тоже молчали. На возвышение вышел Кудлатый и сказал: - Собственно говоря, как вам не стыдно? Вы хлеб лопаете, и картошку лопаете, и борщ, а кто это обязан для вас делать? Кто обязан? А я вам завтра если не дам обедать? Как тогда? И на этот вопрос никто ничего не ответил. Вообще “народ безмолвствовал”. Кудлатый рассердился: - Тогда я предлагаю с завтрашнего дня работать по шесть часов - надо же сеять, черт бы вас побрал! Будете работать? Кто-то один крикнул из далекого угла: - Будем! Вся толпа не спеша оглянулась на голос и снова выпрямила линии тусклых физиономий. Я глянул на Задорова. Он засмеялся в ответ на мое смущение и положил руку на мое плечо: - Ничего, Антон Семенович, это пройдет! 4. “Все хорошо” Мы провозились до глубокой ночи в попытках организовать куряжанскую толпу. Рабфаковцы ходили по спальням и снова переписывали воспитанников, стараясь составить отряды. Бродил по спальням и я, захватив с собою Горьковского в качестве измерительного инструмента. Нам нужно было, хотя бы на глаз, определить первые признаки коллектива, хотя бы в редких местах найти следы социального клея. Горьковский чутко поводил носом в темной спальне и спрашивал: - 475 - Ни компаний, ни единиц почти не было в спальнях. Черт их знает, куда они расползались, эти куряжане. Мы расспрашивали присутствовавших, кто в спальне живет, кто с кем дружит, кто здесь плохой, кто хороший, но ответы нас не радовали. Большинство куряжан не знали своих соседей, редко знали даже имена, в лучшем случае называли прозвища: Ухо, Подметка, Комаха, Шофер - или вспоминали внешние приметы: - На этой койке рябой, а на этой - из Валок пригнали. В некоторых местах мы ощущали и слабые запахи социального клея, но склеивалось вместе не то, что нам было нужно. К ночи я все-таки имел представление о составе Куряжа. Разумеется, это были настоящие беспризорные, но это не были беспризорные, так сказать, классические. Почему-то в нашей литературе и среди нашей интеллигенции представление о беспризорном сложилось в образе некоего байроновского героя. Беспризорный - это прежде всего якобы философ, и притом очень остроумный, анархист и разрушитель, блатняк и противник решительно всех этических систем. Перепуганные и слезливые педагогические деятели прибавили к этому образу целый ассортимент более или менее пышных перьев, надерганных из хвостов социологии, рефлексологии и других богатых наших родственников. Глубоко веровали, что беспризорные организованы, что у них есть вожаки и дисциплина, целая стратегия воровского действия и правила внутреннего распорядка. Для беспризорных не пожалели даже специальных ученых терминов: “самовозникающий коллектив” и т. п. И без того красивый образ беспризорного в дальнейшем был еще более разукрашен благочестивыми трудами обывателей от всех слоев общества и даже из-за границы. Все беспризорные - воры, пьяницы, развратники, кокаинисты и сифилитики. Во всей всемирной истории, кажется, только Петру Великому пришивали столько смертных грехов, сколько наши болтуны пришили беспризорному. Между нами говоря, все это сильно помогало западноевропейским сплетникам слагать о нашей жизни самые глупые и возмутительные анекдоты. А между тем… ничего подобного в жизни нет. Надо решительно отбросить теорию о постоянно существующем беспризорном обществе, наполняющем будто бы наши улицы не только своими страшными преступлениями и живописными нарядами, но и своей “идеологией”. Составители романтических сплетен об уличном советском анархисте, по всей вероятности, на печке сидели в то время, когда все наше общество бросилось на помощь погибающему детству. После Гражданской войны и - 476 - В значительной мере по вине тех же самых романтиков работа детских домов и колоний развивалась очень тяжело, сплошь и рядом приводя к учреждениям типа Куряжа. Поэтому некоторые мальчики (речь идет только о мальчиках) очень часто уходили на улицу, но вовсе не для того, чтобы жить на улице, и вовсе не потому, что считали уличную жизнь для себя самой подходящей. Никакой специальной уличной идеологии у них не было, и по меньшей мере, а уходили они в надежде попасть в лучшую колонию или детский дом. Они обивали пороги канцелярии спонов
Составители нравственных прописей и человеческих классификаций - даже и они признают, что кража булок или кража колбасы с намерением немедленно потребить эти ценности, если к такому потреблению имеются достаточно убедительные призывы желудка, едва ли могут рассматриваться как признаки нравственного падения. Беспризорные эту концепцию несколько расширяли и практически защищали тезис, утверждавший, что призывы желудка могут быть направлены не обязательно на булку и не обязательно на колбасу, а, скажем, на ридикюль в руках какой-нибудь раззявы женского пола - 477 - По коммунарской рабочей гипотезе все беспризорные делятся на три сорта. “Первый сорт” - это те, которые самым деятельным образом участвуют в составлении собственных гороскопов, не останавливаясь ни перед какими неприятностями, которые в погоне за идеалом металлиста готовы приклеиться к любой части пассажирского вагона, которые больше кого-нибудь другого обладают вкусом к вихрям курьерских и скорых поездов, будучи соблазняемы при этом отнюдь не вагонами-ресторанами, и не спальными принадлежностями, и не вежливостью проводников. Находятся люди, пытающиеся очернить этих путешественников, утверждая, будто они носятся по железным дорогам в расчете на крымские благоухания или сочинские воды. Это неправда. Их интересуют - 478 - “Второй сорт” беспризорных, отличаясь многими прекрасными достоинствами, все ж не обладает тем букетом благородных нравственных качеств, какими обладает “первый”. Эти тоже ищут, но их взоры не отворачиваются с презрением от текстильных фабрик и кожевенных заводов, они готовы помириться даже на деревообделочной мастерской, хуже - они способны заняться картонажным делом, наконец, они не стыдятся собирать лекарственные растения. “Второй сорт” тоже ездит, но предпочитает задний буфер трамвая, и ему неизвестно, какой прекрасный вокзал в Жмеринке и какие строгости в Москве. Кое-кто может спросить: почему же и “первый сорт” и “второй” только ищут работы, нигде не задерживаются и все-таки не работают. Во-первых, многие находят работу и работают, но пусть каждый спросит себя самого: согласится ли он переехать на работу в другой город, если ему не дадут квартиры, подъемных, вагона для перевозки вещей, какой-нибудь пайковой карточки. Беспризорные не требуют ни подъемных, ни вагона, но квартирное довольствие и их интересует. Вся беда в том, что им не всегда удается договориться относительно квартиры и коммунальных услуг. Коммунары-дзержинцы всегда предпочитали привлекать в свою коммуну только граждан “первого сорта”. Поэтому они пополняли свои ряды, развивая агитацию в скорых поездах. Но в Куряже преобладал не “первый сорт” и не “второй” даже, а “третий”. В мире беспризорных, как и в мире ученых, “первого сорта” очень мало, немного больше “второго”, а подавляющее большинство - “третий сорт”: подавляющее большинство никуда не бежит и ничего не ищет, а простодушно подставляет нежные лепестки своих детских душ организующему влиянию соцвоса. В Куряже я напоролся на основательную жилу именно “третьего сорта”. Эти дети в своих коротких историях тоже насчитывают три-четыре детских дома или колонии, а то и гораздо больше, иногда даже до одиннадцати, но это уже результат не их стремлений к лучшему будущему, а наробразовских стремлений к творчеству, стремлений часто настолько туманных, что и самое опытное ухо неспособно бывает уловить нюансы различия между такими штуками, как реорганизация, глупости, уплотнение, головотяпство, разукрупнение, портачество, пополнение, свертывание, развертывание и идиотизм. В мою задачу не входит исследование о целях и задачах этого творчества, вероятно, какие-то цели и задачи бывали.
- 479 - [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984 .. Самое опытное ухо неспособно бывает различить, где начинается или кончается реорганизация, уплотнение, разукрупнение, пополнение, свертывание, развертывание, ликвидация, восстановление, расширение, типизация, стандартизация, эвакуация и реэвакуация (с.330) ] А так как и я тоже прибыл в Куряж с реорганизаторскими намерениями, то и встретить меня должно было то самое безразличие, которое является единственной защитной позой каждого беспризорного против педагогических пасьянсов наробраза. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984 далее. Тупое безразличие было продуктом длительного воспитательного процесса и в известной мере доказывает великое могущество педагогики (с.330) ] Само собою разумеется, это тупое безразличие было в то же время и продуктом длительного воспитательного процесса и ему соответствовали многие, очень многие характеристические подробности. Черт возьми, человеческое существо все же чрезвычайно нежная штука, и наделать в нем всякой порчи очень нетрудно. Большинство куряжан было в возрасте тринадцати-пятнадцати лет, но на их физиономиях уже успели крепко отпечататься разнообразные атавизмы. Прежде всего бросалось в глаза полное отсутствие у них чего бы то ни было социального, несмотря на то что с самого рождения они росли под знаком “социального воспитания”. Первобытная растительная непосредственность сквозила в каждом их движении, но это не была непосредственность ребенка, прямодушно отзывающегося на все явления жизни. Никакой жизни они не знали. Их горизонты ограничивались списком пищевых продуктов, к которым они влеклись в сонном и угрюмом рефлексе. До жратвенного котла нужно было дорваться через толпу таких же зверенышей - вот и вся задача. Иногда она решалась более благополучно, иногда менее, маятник их личной жизни других колебаний не знал. Куряжане и крали в порядке непосредственного действия только те предметы, которые действительно плохо лежат или на которые инстинктивно набрасывалась вся их толпа. Воля этих детей давно была подавлена насилиями, тумаками и матюками старших, так называемых “глотов”, богато расцветших на почве соцвосовского непротивления и “самодисциплины”. Будучи беспризорными “третьего сорта”, они, в сущности, были обыкновенными детьми, поставленными судьбой в невероятно глупую обстановку: с одной стороны, они лишены были решительно всех благ человеческого развития, с другой стороны, их оторвали и от спасительных условий простой борьбы за существование, подсунув им хотя и плохой, но все же ежедневный котел. - 480 - - Какие они там воры? Шпана! Самая настоящая шпана! Витька рассказывал, что и Коротков, и Ховрах, и Перец, и Чурило, и Поднебесный, и все остальные промышляют именно в колонии. Сначала они обкрадывали квартиры воспитателей, мастерские и кладовые. Кое-что можно было украсть и у воспитанников: к Первому мая многим воспитанникам были выданы новые ботинки; по словам Горьковского, ботинки были в настоящее время главным предметом их внимания. Кроме того, они промышляли на селе, а кое-кто даже на дороге. Колония стояла на большом ахтырском шляху, и по утрам много крестьянских подвод направлялось к Харькову. Витька вдруг прищурился и неожиданно рассмеялся: - А теперь знаете, что они изобрели, гады? Пацаны их боятся, дрожат прямо, так что они делают: организаторы, понимаете! У них эти пацаны называются “собачками”. У каждого несколько “собачек”. Им и говорят это утром: иди куда хочешь, а вечером приноси. Кто крадет - то в поездах, а то и на базаре, а больше таких - куда там им украсть, так больше просят. И на улицах стоят, и на мосту, и на Рыжове. Говорят, в день рубля два-три собирают. У Чурило самые лучшие “собачки” - по пяти рублей приносят. И норма у них есть: четвертая часть - “собачке”, а три четверти - хозяину. О, вы не смотрите, что у них в спальнях ничего нету. У них и костюмы, и деньги, только все попрятано. Тут на Подворках есть такие дворы, и каинов сколько угодно. Они там каждый вечер гуляют. Вторую группу составляли такие, как Зайченко и Маликов. При ближайшем знакомстве с населением Куряжа оказалось, что их не так мало, человек до тридцати. Каким-то чудом им удалось пронести через жизненные непогоды блестящие глаза, прелестную мальчишескую агрессивность и свежие аналитические таланты, позволявшие им к каждому явлению относиться с боевой привязчивостью. Я очень люблю этот отдел человечества, люблю за красоту и благородство душевных движений, за глубокое чувство чести, даже за то, что все они убежденные холостяки и женоненавистники. - 481 - На третью группу социальных элементов Куряжа мы наткнулись с Витькой нечаянно, и Витька остановился перед ней, как сеттер перед зайцем, в оторопелом удивлении. В дальнем углу двора стоял, прислонившись к древней стене, одинокий флигель с деревянной резной верандой. Ваня Зайченко, показывая на это строение, сказал: - А там живут агрономы. - Как это агрономы? Сколько же их? - А их четырнадцать человек. - Четырнадцать агрономов? Зачем так много? - А они жито сеяли, а теперь там живут… Я услышал запах Халабуды и еще более усомнился: - Это вы их так дразните? Но Ваня сделал серьезное лицо и еще настойчивее мотнул головой по направлению к флигелю: - Нет, настоящие агрономы, вот посмотрите! Они пахали и сеяли жито! И смотрите: выросло! Вот такое уже выросло! Витька воззрился на Зайченко с негодованием: - Это те… в синих рубашках? Они же воспитанники у вас? Что же ты брешешь? - Да не брешу! - запищал Ванька. - Не брешу! Они и аттестаты должны получить. Как только получат аттестаты, так и поедут… - Ну, хорошо, пойдем к вашим агрономам. Во флигеле было две спальни. На кроватях, покрытых сравнительно свежими одеялами, сидели подростки, действительно в синих сатиновых рубашках, чистенько причесанные и как-то по особенному добродетельные. На стенах были аккуратно разлеплены открытки, вырезки из журналов и в деревянных рамах маленькие зеркальца. С подоконников свешивались узорные края чистой бумаги. Серьезные мальчики суховато ответили на мое приветствие и не высказали никакого возмущения, когда Ваня Зайченко с воодушевлением представил их нам: - Вот это все агрономы, я ж говорил? А это главный - Воскобойников! Витька Горьковский посмотрел на меня с таким выражением, как будто нас приглашали познакомиться не с агрономами, а с - 482 - - Вот что, ребята, вы не обижайтесь, только скажите, пожалуйста, почему вас называют агрономами? Воскобойников - высокий юноша, на лице которого бледность боролась с важностью и обе одинаково не могли прикрыть неподвижной застывшей темноты, - поднялся с постели, с большим усилием засунул руки в тесные карманы брюк и сказал: - Мы - агрономы. Скоро получим аттестаты… - Кто вам даст аттестаты? - Как кто даст? Заведующий. - Какой заведующий? - Бывший заведующий. Витька расхохотался: - Может быть, он и мне даст? - Нечего насмехаться, - сказал Воскобойников, - ты ничего не понимаешь, так и не говори. Что ты понимаешь? Витька рассердился: - Я понимаю, что вы здесь все олухи, а не понимаю, что вы агрономы! Говорите подробно, кто тут дурака валяет? - Может быть, ты и валяешь дурака, - остроумно начал Воскобойников, но Витька больше не мог выносить никакой чертовщины: - Брось, говорю тебе!.. Ну, рассказывай! Мы уселись на кроватях. Пересиливая важность и добродетель, сопротивляясь и оскорбляясь, пересыпая скупые слова недоверчивыми и презрительными гримасами, агрономы раскрыли перед нами секреты халабудовского жита и собственной головокружительной карьеры. Осенью в Куряже работал какой-то уполномоченный Халабуды, имевший от него специальное поручение посеять жито. Он уговорил работать пятнадцать старших мальчиков и расплатился с ними по-царски: их поселили в отдельном флигеле, купили кровати, белье, одеяла, костюмы, пальто, заплатили по пятьдесят рублей каждому и обязались по окончании работы выдать дипломы агрономов. Поскольку все договоренное, кровати и прочее, оказалось реальностью, у мальчиков не было оснований сомневаться и в реальности дипломов, тем более что все они были малограмотны и никто из них выше второй группы трудовой школы не бывал. Выдача дипломов затянулась до весны. Это обстоятельство, однако, не очень беспокоило мальчиков, хотя халабудовский уполномоченный и растворился в эфире помдетовских комбинатов, но его обязательства благородно принял на себя заведующий колонией. Уезжая вчера, он подтвердил, что дипломы уже - 483 - Я сказал мальчикам: - Ребята, вас просто надули! Чтобы быть агрономом, нужно много учиться, несколько лет учиться, есть такие институты и техникумы, а чтобы поступить туда, тоже нужно учиться в обыкновенной школе несколько лет. А вы… Сколько семью восемь? Черненький смазливый юноша, к которому я в упор обратился с вопросом, неуверенно ответил: - Сорок восемь. Ваня Зайченко охнул и вытаращил искренние глазенки: - Ой-ой-ой, агрономы! Сорок восемь! Вот покупка, так покупка! Скажите пожалуйста! - А ты чего лезешь? Тебе какое дело? - закричал на Ваньку Воскобойников. - Так пятьдесят шесть! - Ванька даже побледнел от страстной убедительности. - Пятьдесят шесть! - Так как же? - спросил широкоплечий, угловатый парень, которого все называли Сватко. - Нам обещали, что дадут место в совхозе, а теперь как? - А это можно, - ответил я. - Работать в совхозе хорошее дело, только вы будете не агрономами, а рабочими. Агрономы запрыгали на кроватях в горячем возмущении. Сватко побледнел от злости: - Вы думаете, мы правды не найдем? Мы понимаем, все понимаем. Нас и заведующий предупреждал, да! Вам сейчас нужно пахать, а никто не хочет, так, значит, вы крутите! И товарища Халабуду подговорили! По-вашему не будет, не будет! Воскобойников снова засунул руки в карманы и снова вытянул до потолка свое длинное тело: - Чего вы пришли сюда обдуривать? Нам знающие люди говорили. Мы сколько посеяли и занимались. А вам нужно эксплуатировать? Довольно! - Вот дурачье, - спокойно произнес Витька. - Вот я ему двину в морду!.. Горьковцы!.. Приехали сюда чужими руками жар загребать? Я поднялся с кровати. Агрономы направили на нас свирепые тупые лица. Я постарался как можно спокойнее попрощаться с ними: - Дело ваше, ребята. Хотите быть агрономами, пожалуйста… Ваша работа нам сейчас не нужна, обойдемся без вас… Только… вам же кормиться где-нибудь нужно. Я еще покормлю вас дней пять даром, а потом… вы подумайте все-таки. - 484 - Мы направились к выходу. Витька все-таки не утерпел и уже на пороге настойчиво заявил: - А все-таки вы идиоты. Заявление это вызвало такое недовольство у агрономов, что Витьке пришлось с крыльца взять третью скорость. Напротив, Ванька Зайченко возвратился с нами в пионерскую комнату, удовлетворенный жизнью до конца. В пионерской комнате Жорка Волков производил подробный осмотр куряжан, выделенных разными правдами и неправдами в командиры. Я и раньше говорил Жорке, что из этого ничего не выйдет, что такие командиры нам не нужны. Но Жорка захотел увериться в этом на опыте. Выделенные кандидаты сидели на лавках, и их босые ноги, как у мух, то и дело почесывали одна другую. Жорка сейчас похож на тигра: глаза у него острые и искрящиеся. Кандидаты держат себя так, как будто их притащили сюда играть в новую игру, но правила игры запутаны, старые игры вообще лучше. Они стараются деликатно улыбаться в ответ на страстные объяснения Жорки, но эффект этот Жорку мало радует: - Ну, чего ты смеешься? Чего ты смеешься? Ты понимаешь? Довольно жить паразитом! Ты знаешь, что такое советская власть? Лица кандидатов суровеют, и стыдливо жеманятся разыгравшиеся в улыбке щеки. - Я же вам объясняю, - сердито прицеливается глазами Жорка, - раз ты командир, твой приказ должен быть выполнен. - А если он не захочет? - снова прорывается улыбкой лобастый блондин, видимо, лодырь и губошлеп, - фамилия его Петрушко. - А если он не исполнит приказ, запиши его в рапорт и вечером будешь отдавать рапорт и скажешь. - А что ему за это будет? - весело спросил Зайченко. - За это мы из него котлет наделаем, - ответил вместо Жорки Митька Жевелей. У командиров начинает прорезываться вкус к игре, но нам нужны не партнеры [ZT. в игоре-петровиче-ивановском КВН], а [ZT. настоящие для повседневного труда и быта] командиры. Очевидно, в Куряже их нет. Среди приглашенных сидит и Спиридон Ховрах. Недавняя беседа его с Белухиным и Карабановым, кажется, привела его в умиление, но сейчас он разочарован: от него требуют невыгодных и неприятных осложнений с товарищами, с какой [ZT. погано-в-сухомлинской = погано-с-соловейчиковской] стати? В этот вечер, сделанный из страстных дебатов Жорки и Жевелея, из смущенных советов Гуляевой и улыбающегося равнодушия куряжан, мы все же составили совет командиров, переписали всех обитателей колонии и даже составили наряд на работы завтрашнего - 485 - На другой день рано утром рабфаковцы уехали в Харьков. Как было условлено в “совете командиров”, в шесть часов позвонили побудку. Несмотря на то, что у соборной стены висел уже новый колокол с хорошим голосом, побудка не произвела на куряжан никакого впечатления. Дежурный по колонии Иван Денисович Киргизов в свеженькой красной повязке заглянул в некоторые спальни, но вынес оттуда только испорченное настроение. Колония спала; лишь у конюшни возился наш передовой сводный, собираясь в поле… Через двадцать минут он выступил в составе трех парных запряжек плугов и борон. Кудлатый уселся на линейку и поехал в город доставать семенную картошку. Ему навстречу тащились из города отсыревшие бледные фигуры. У меня не было сил, чтобы остановить их и обыскать, поговорить об обстоятельствах минувшей ночи. Они беспрепятственно пролезли в спальни, и число спящих, таким образом, после побудки даже увеличилось. По составленным вчера нарядам, единодушно утвержденным советом командиров, все силы куряжан предполагалось бросить на уборку спален и двора, на расчистку площадки под парники, на вскопку огородных участков вокруг монастырской стены и на разборку самой стены. В моменты оптимистических просветов я начинал ощущать в себе новое приятное чувство силы. Четыреста колонистов! Воображаю, как обрадовался бы Архимед Но этот сгусток энергии пока что валяется в грязных постелях и даже завтракать не спешит. У нас уже имелись тарелки и ложки, и все это в сравнительном порядке было разложено на столах в трапезной, но целый час тарабанил в колокол Шелапутин, пока в столовой показались первые фигуры. Завтрак тянулся до десяти часов. В столовой я произнес несколько речей, в которых в десятый - 486 - Никто не подошел к Мише Овчаренко, который стоял возле самой соборной паперти, и где у Миши разложены на ступенях паперти новые, вчера купленные лопаты, грабли, метлы. В руках Миши новенький блокнот, тоже вчера купленный. В этом блокноте Миша должен был записывать, какому отряду сколько выдано инструментов. Миша имел вид очень глупый рядом со своей ярмаркой, ибо к нему не подошел ни один человек. Даже Ваня Зайченко, командир десятого отряда куряжан, составленного из его приятелей, на который я особенно надеялся, почему-то не пришел за инструментами, и за завтраком я его не заметил. Из новых командиров в столовой подошел ко мне только Ховрах, стоял со мной рядом и развязно рассматривал проходящую мимо нас толпу. Его отряд - четвертый - должен был приступить к разломке монастырской стены: для него у Миши заготовлены были ломы. Но Ховрах даже не вспомнил о порученной ему работе. По-прежнему развязно он заговорил со мной о предметах, никакого отношения к монастырской стене не имеющих: - Скажите, правда, что в колонии имени Горького девчата хорошие? Я отвернулся от него и направился к выходу, но он пошел со мной рядом и, заглядывая мне в лицо, продолжал: - И еще говорят, что воспитательки у вас есть… Такие… хлеб с маслом. Га-га, интересно будет, когда сюда приедут! У нас здесь тоже были бабенки подходящие.., только знаете что? Глаза моего, ну и боялись! Я как гляну на них, так аж краснеют! А отчего это так, скажите мне, отчего это у меня глаз такой опасный, скажите? - Слушай, Ховрах, - сказал я ему, - так разговаривать со мной, как ты сейчас, значит хулиганить. Имей в виду, что и я могу потерять терпение. - Ну что ж, потеряйте, - задвигал Ховрах рыжими бровями, - бить что ли будете? Так права такого нет. Если меня, скажем, кто ударит, так и я могу… - Почему твой отряд не вышел на работу? - А черт его знает, мне какое дело! Я и сам не вышел… Ги, Ги. - Почему? - 487 - Ховрах стоял рядом со мной, снова пошатывал ногой и, щурясь, присматривался к соборному кресту, вокруг которого кружились грачи. - Придумали такое: стенку ломать. Дурак я, что ли, пойду кирпичи ворочать. Он прищурился на соборный крест: - А у нас тут, на Подворках, тоже есть бабенки забористые… га-га… если желаете, могу познакомить… Мой гнев еще со вчерашнего дня был придавлен мертвой хваткой сильнейших тормозов. Поэтому внутри меня что-то нарастало круто и настойчиво, но на поверхности моей души я слышал только приглушенный скрип, да нагревались клапаны сердца. В голове кто-то скомандовал “смирно”, и чувства, мысли и даже мыслишки поспешили выпрямить пошатнувшиеся ряды. Тот же “кто-то” сурово приказал: “Отставить Ховраха! Спешно нужно выяснить, почему отряд Вани Зайченко не вышел на работу и почему Ваня не завтракал?” На основании всех этих директив я сказал Ховраху: - Убирайся от меня к чертовой матери!.. Г…о! Ховрах очень удивился моему невежливому обращению и смущенно отстал. Я поспешил к спальне Зайченко. Ванька лежал на голом матраце, и вокруг матраца сидела вся его компания: Маликов, Одарюк, Фонаренко и еще несколько мальчиков, очевидно, все из десятого отряда. Ваня положил руку под голову, и его бледная худая ручонка на фоне грязной подушки казалась чистой. - Что случилось? - спросил я. Компания молча пропустила меня к кровати. Одарюк через силу улыбнулся и сказал еле слышно: - Побили. - Кто побил? Неожиданно звонко Ваня сказал с подушки: - Кто-то, понимаете, побил! Вы можете себе представить? Пришли ночью, накрыли одеялом и… здорово побили! В груди болит! Звонкий голос Вани Зайченко сильно противоречил его похудевшему синеватому личику. Я знал, что среди куряжских флигелей один называется больничкой. Там среди пустых грязных комнат была одна, в которой жила старушка-фельдшерица. Я послал за нею Маликова. В дверях Маликов столкнулся с Шелапутиным: - Антон Семенович, там на машине приехали, вас ищут! У большого черного фиата стояли Брегель, товарищ Зоя и Клямер. Брегель величественно улыбнулась: - 488 - - Принял. - Как дела? - Все хорошо. - Совсем хорошо? - Жить можно. Товарищ Зоя недоверчиво и с ненавистью на меня посматривала. Клямер оглядывался во все стороны. Вероятно, он хотел увидеть моих сторублевых воспитателей. Мимо нас спотыкающимся старческим аллюром спешила к Ване Зайченко фельдшерица. От конюшни доносились негодующие речи Волохова: - Сволочи, людей перепортили и лошадей перепортили! Ни одна пара не работает, поноровили коней, гады, не кони, а проститутки! Товарищ Зоя покраснела, подпрыгнула на месте и завертела большой нескладной головой: - Вот это соцвос, я понимаю! Я расхохотался: - Это не соцвос. Это просто человек слов не находит. - Как не находит? - язвительно улыбнулся Клямер. - Кажется, именно находит? - Ну да, сначала не находил, а потом уже нашел. Брегель что-то хотела сказать, но пристально глянула мне в глаза и ничего не сказала. 5. Идиллия Через день я отправил такую телеграмму: “Колония Горького Ковалю ускорить отъезд колонии воспитательскому персоналу прибыть Куряж первым поездом полном составе”. На следующий день к вечеру я получил ответ от Коваля: “Вагонами задержка воспитатели выезжают сегодня вечером”. Единственная в Куряже линейка в два часа ночи доставила с рыжовской станции Екатерину Григорьевну, Лидочку, Буцая, Журбина и Горовича. Из бесчисленных педагогических бастионов мы выбрали для них комнаты, наладили кое-какие кровати, матрацы пришлось купить в городе. Встреча была радостная. Шелапутин и Тоська, не оглядываясь на свои пятнадцать лет, обнимались и целовались с Екатериной Григорьевной, как девчонки, пищали и вешались на шею мужчинам, задирая ноги. Горьковцы приехали жизнерадостные и - 489 - - Там все готово. Все сложено. Нужны только вагоны. - Как хлопцы? - Сидят на ящиках и дрожат от нетерпения. Я думаю, что хлопцы наши большие счастливцы. И, кажется, мы все счастливые люди. А вы? - Я тоже переполнен счастьем, - ответил я сдержанно, - но дело видите ли в том, что в Куряже больше, кажется, нет счастливцев… - А что случилось? - взволнованно спросила Лидочка. - Да ничего страшного, - сказал Волохов презрительно, - только у нас сил мало. И не мало, так в поле ж работа. Мы теперь и первый сводный, и второй сводный, и какой хотите. - А куряжане? - спросила удивленно Екатерина Григорьевна. Ребята засмеялись: - Вот увидите… Петр Иванович Горович крепко сжал красивые губы, пригляделся к хлопцам, к темным окнам, ко мне: - Надо скорее ребят? - Да, как можно скорее, - сказал я, - надо, чтобы колония спешила как на пожар. А то сорвемся… Петр Иванович крякнул: - Нехорошо выходит… Вам нужно поехать в колонию, хотя бы нам и трудно пришлось в Куряже. За вагоны просят очень дорого, не дают никакой скидки, да и вообще волынят. Вам необходимо на один день… Коваль уже перессорился на железной дороге. Платить четыре тысячи, по его мнению, преступление. Мы задумались. Волохов пошевелил плечами и тоже крякнул, как старик: - Та ничего… Поезжайте скорише, как-нибудь обойдемся… и все равно, хуже не будет. А только наши пускай там не барятся. Иван Денисович Киргизов, сидя на подоконнике, ухмылялся спокойно и рассматривал часовые стрелки: - А через два часа и поезд. А какое ваше завещание будет? - Мое завещание? Черт, какие тут завещания? Никакой силы сейчас применять нельзя. Вас теперь шестеро. Если сможете повернуть на нашу сторону хоть два-три отряда, будет прекрасно. Только старайтесь перетягивать не одиночками, а отрядами. Киргизов познакомит Вас с отрядами. - Агитация, значит? - спросил Горович грустно. - Агитация, только не очень отвлеченно. Больше рассказывайте о колонии, о разных случаях, о рабфаковцах, о жизни, - 490 - Говоря это, я сам себя ловил вдруг на каком-то внутреннем противоречии. Как будто полагалось начинать с бытия, а своим коллегам я рекомендовал именно бытие отставить в сторону, а заняться чистым сознанием. Да, сам черт не разберется в этой самой педагогике, где у нее голова, а где хвост. Но коллеги сделали вид, что они прекрасно разобрали, увидели голову и хвост. Спасибо им за деликатность. Воображаю, как завтра они будут очарованы и головой, и хвостом. Впрочем, все равно. В моей голове была самая возмутительная каша. Прыгали, корчились в судорогах, ползали, даже в обморок падали разные мысли и образы, а если какая-нибудь из них и кричала иногда веселым голосом, я начинал серьезно подозревать, что она в нетрезвом виде. В педагогическом процессе я всегда различал совершенно ясные отделы и умел более или менее удачно комбинировать и гармонировать их. Есть педагогическая механика, физика, химия, даже педагогическая геометрия, даже педагогическая метафизика. Спрашивается: для чего я оставлял здесь, в Куряже, в темную ночь этих шестерых подвижников? Я разглагольствовал с ними об агитации, а на самом деле рассчитывал: вот в обществе куряжан завтра появятся шестеро культурных, серьезных, хороших людей. Ха, честное слово, это была ставка на ложку меда в бочке дегтя… впрочем, дегтя ли? Жалкая, конечно, химия. И химическая реакция могла наметиться медленная, дохлая, бесконечная. Если уж нужна здесь химия, то другая: динамит, нитроглицерин, вообще неожиданный, страшный, убедительный взрыв, чтобы стрелой прыгнули в небеса и стены собора, и “клифты”, и детские души, и глотская наглость, и агрономические дипломы. Между нами говоря, я готов был и себя самого и свой передовой сводный заложить в какую-нибудь хорошую бочку - взрывной силы у нас, честное слово, было довольно. Я вспомнил начало колонии Горького. Да, тогда начинали сильнее, тогда были взрывы и меня самого носило по воздуху, как гоголевского Вакулу И я ретируюсь с этикетным выражением лица и думаю: “Какие уж там взрывы!” - 491 - Через час я стоял у открытого окна вагона и смотрел на звезды. Поезд был четвертого сорта, сесть было негде, и в окно вместе с дымом моей папиросы выталкивались какие угодно газы, только кислорода в вагоне не было. Не удрал ли позорно из Куряжа, не испугался ли собственных запасов динамита? Надо было себя успокоить. Динамит - вещь опасная, и зачем с ним носиться, когда есть на свете мои замечательные горьковцы? Через четыре часа я оставлю душный, грязный чужой вагон и буду в их изысканном обществе. В колонию я приехал на извозчике, когда солнце давно уже сожалело, что у него нет радиатора. Колонисты сбежались ко мне со всех сторон. Это колонисты или эманация радия? Даже Галатенко, раньше категорически отрицавший бег как способ передвижения, теперь выглянул из дверей кузницы и вдруг затопал по дорожке, потрясая землю и напоминая одного из боевых слонов царя Дария Гистаспа. - Как там оно, помогает, чи не помогает, Антон Семенович? Какая жалость, что слишком мы поспешили придушить бога. Ибо так хотелось сказать: “Господи, боже мой, откуда у тебя, Галатенко, такая мужественная, открытая улыбка, где ты достал тот хорошенький мускул, который так грациозно морщит твое нижнее веко, чем ты смазал глаза - бриллиантином, китайским лаком или ключевой чистой водой? И хоть медленно еще поворачивается твой тяжелый язык, но ведь он выражает эмоцию. Господи, боже мой, черт возьми, эмоцию! - Почему вы такие нарядные, что у вас, бал? - спросил я у хлопцев. - Ого! - ответил Лапоть. - Настоящий бал. Сегодня мы первый день не работаем, а вечером “Блоха” В новых трусиках и в новых бархатных тюбетейках, специально изготовленных, чтобы поразить куряжан, колонисты пахли праздником. По колонии метались шестые сводные, подготовляя спектакль. В спальнях, в школе, в мастерских, в клубных помещениях по углам стояли забитые ящики, завернутые в рогожи вещи, лежали стопки матрацев и груды узлов. Везде было подметено и помыто, как и полагается для праздника. В моей квартире царил одиннадцатый отряд во главе с временным командиром Шуркой Жевелием. Бабушка тоже сидела на чемоданах; только кровать-раскладушку пацаны великодушно оставили ей, и Шурка гордился этим великодушием: - 492 - Бабушка покорно улыбается пацанам, но у нее есть и пункты расхождения с ними: - Упаковали вы хорошо, а где ваш завкол спать будет? - Есть, - кричит Шурка. - В нашем отряде, в одиннадцатом, самое лучшее сено, пырей. Даже Эдуард Николаевич ругался, говорит: такое сено, разве можно спать? А мы спали, а после того Молодцу давали - лопает хиба ж так! Мы уложим, вы не бойтесь! Значительная часть колонистов расположилась в квартирах воспитателей, изображая из себя опекунско-упаковочные организации. В комнате Лидочки штаб Коваля и Лаптя. Коваль, желтый от злости и утомления, сидит на подоконнике, размахивает кулаком и ругает железнодорожников: - Чиновники, бюрократы! Акакии! Коварные поступки железнодорожников слабее всего отражаются на настроении Лаптя. Он пропускает мимо ушей и трагическое повествование Коваля о железнодорожниках, и грустные мои рассказы о Куряже и все сворачивает на веселые местные темы, как будто нет никакого Куряжа, как будто ему не придется через несколько дней возглавлять совет командиров этой запущенной страны. Меня начинает печалить его легкомыслие, но и моя печаль разбивается вдребезги его искрящейся выдумкой. Я вместе со всеми хохочу и тоже забываю о Куряже. Сейчас, на свободе от - 493 - Бледному, молчаливо-растерянному Густоивану он говорит прочувствованно: - Да… там церковь посреди двора. Зачем нам чужой дьякон? Ты будешь дьяконом. Густоиван шевелит нежно-розовыми губами. Еще до колонии кто-то подсыпал в его жидкую душу лошадиную порцию опиума, и с тех пор он никак не может откашляться. Он молится по вечерам в темных углах спален, а шутки колонистов принимает как сладкие крестные страдания. Колесник Козырь не так доверчив: - Зачем вы так говорите, товарищ Лапоть, господи прости? Как может Густоиван быть дьяконом, если на него духовной благодати не возлил господь? Лапоть задирает мягкий веснушчатый нос: - Подумаешь, важность какая - благодать! Наденем на него эту самую хламиду, ого! Такой дьякон будет! - Благодать нужна, - музыкально-нежным тенором убеждает Козырь. - Владыка должен руки возложить. Лапоть присаживается на корточки перед Козырем и пристально моргает на него голыми припухшими веками: - Ты пойми, дед: владыка - значит “владеет”, власть значит… Так? - Владыка имеет власть… - А совет командиров, как ты думаешь? Если совет командиров руки возложит, это я понимаю! - Совет командиров, голубчик мой, не может, нет у него благодати, - склоняет голову на плечо умиленный разговором Козырь. Но Лапоть укладывает руки на колени Козыря и задушевно-благостно уверяет его: - Может, Козырь, может! Это ты не знаешь. Совет командиров может такую благодать выпустить, что твоему владыке и не снится. Старый добрый святой Козырь внимательно слушает сладкий, влезающий в душу говорок Лаптя и очень близок к уступке. Что ему дали владыки и все святые угодники? Ничего не дали. А совет командиров возлил на Козыря реальную, хорошую благодать: он - 494 - - Лапоть, ты тут? - заглядывает в окно угрюмая рожа Галатенко. - Ага. А что такое? - отрывается Лапоть от благодатной темы. Галатенко не спеша пристраивается к подоконнику и показывает Лаптю полную чашу гнева, от которого подымается медленный клубящийся пар человеческого страдания. Большие серые глаза Галатенко блестят тяжелой, густой слезой. - Ты скажи ему, Лапоть, ты скажи… а то я ж могу ему морду набить… - Кому? - Таранцю. Галатенко узнает меня в комнате и улыбается, вытирая слезы. - Что случилось, Галатенко? - Разве он имеет право? Он думает, как он командир четвертого, что ж с того? Ему сказали - зробыть станок для Молодця, а он говорит: и для Молодця зробыть и для Галатенко. - Кому говорит? - Та столярам своим, хлопцам. - Ну? - То ж станок для Молодця, чтоб из вагона не выскочил, а они поймали меня и мерку снимают, а Таранец каже: для Молодця с левой стороны, а для Галатенко - с правой. - Что это? - Та станок же. Лапоть задумчиво чешет за ухом, а Галатенко терпеливо-пристально ждет, какое решение вынесет Лапоть. - Да неужели ты выскочишь из вагона? Не может быть! Галатенко за окном что-то выделывает ногами и сам оглядывается на свои ноги: - Та чего ж я выскочу? Куды ж я буду выскакуваты? А он говорит: сделайте крепкий станок, а то он вагон разнесет. - Кто? - Та я ж… - А ты не разнесешь? - Та хиба я такой сильный, як Молодец… чи нет? - Таранец тебя очень сильным считает… Ты не обижайся. - Что я сильный, так это другое дело… А станок тут не при чем. - 495 - В коллекции Лаптя и Аркадий Ужиков. Лапоть считает Аркадия чрезвычайно редким экземпляром и рассказывает о нем с искренним жаром, даже щеки у него краснеют: - Такого, как Аркадий, за всю жизнь разве одного можно увидеть. Он от меня дальше десяти шагов не отходит, боится хлопцев. И спит рядом и обедает. - Любит тебя? - Ого! А только у меня были деньги, на веревки дал Коваль, так спер… Лапоть вдруг громко хохочет и спрашивает сидящего на ящике Аркадия: - Расскажи, чудак, где ты их прятал? Аркадий отвечает безжизненно-равнодушно, не меняя позы, не смущаясь: - Спрятал в твоих старых штанах. - А дальше что было? - А потом ты нашел. - Не нашел, дружок, а поймал тебя на месте преступления. Так? - Поймал. Испачканные глаза Аркадия не отрываются от лица Лаптя, но это не человеческие глаза, это плохого сорта мертвые, стеклянные приспособления. - Он и у вас может украсть, Антон Семенович. Честное слово, может! Можешь? Ужиков молчит. - Может! - с увлечением говорит Лапоть, и Ужиков так же равнодушно следит за его выразительным жестом. Ходит за Лаптем и Ниценко. У него тонкая, длинная шея с кадыком и маленькая голова, сидящая на плечах с глупой гордостью верблюда. Лапоть о нем говорит: - Из этого дурака можно всяких вещей наделать: оглобли, ложки, корыта, лопаты, но лучше из него сделать дворника. А он воображает, что он уркаган! Я доволен, что вся эта компания тянется к Лаптю. Благодаря этому мне легче выделить ее из общего строя горьковцев. Неутомимые сентенции Лаптя поливают эту группу как будто дезинфекцией, и от этого у меня усиливается впечатление дельного порядка и собранности колонии. А это впечатление сейчас у меня яркое, и почему-то даже оно кажется новым и неожиданным. - 482 - По теплым дорожкам колонии с замедленной грацией ступают босые ноги колонистов, и стянутые узким поясом талии чуть-чуть колеблются в покое. Глаза их улыбаются мне спокойно, и губы еле вздрагивают в приветном салюте друга. В парке, в саду, на грустных, покидаемых скамейках, на травке, над рекой расположились группки; бывалые пацаны рассказывают о прошлом: о войне, о матери, о тачанках, о степных и лесных отрядах. Над ними притихшие кроны деревьев, полеты пчел, запахи “снежных королев” и белой акации. В неловком смущении я начинаю различать идиллию. Не может быть, обидно представить себе, что в наше советское время рассядется в тени дубрав такое простое, такое понятное счастье. В голову лезут иронические образы пастушков, зефиров, любви. Но, честное слово, жизнь способна шутить, и шутит иногда нахально: под кустом сирени сидит курносый сморщенный пацан, именуемый “Мопсик”, и наигрывает на сопилке. Не сопилка это, а свирель, конечно, а может быть, флейта, а у Мопсика ехидная мордочка маленького фавна. А на берегу луга девчата плетут венки, и Наташа Петренко в васильковом венчике трогает меня до слез сказочной прелестью. И… из-за пушистой стеночки бузины выходит на дорожку Пан, улыбается вздрагивающим седым усом и щурит светло-синие глубокие очи: - 497 - - Слушай, Калина Иванович, - говорю я, - пока здесь хлопцы, лучше будет тебе переехать в город к сыну. А то уедем, тебе будет труднее это сделать. Калина Иванович роется в широких карманах пиджака, - спешно ищет трубку: - Первым я сюда приехав, последним уеду. Граки меня сюда привезли, граки и вывезут, паразиты. Я уже и договорился с этим самым Мусием. А перевозить меня пустяковое дело. Ты читав, наверное, в книжках, сколько мир стоит? Так сколько за это время таких старых дураков перевозили и ни одного не потеряли. Перевезут, хэ-хэ… Мы идем с Калиной Ивановичем по аллейке. Он пыхает трубкой и щурится на верхушки кустов, на блестящую заводь Коломака, на девушек в венках и на Мопсика с сопилкой. - Када бы брехать умев, как некоторые паразиты, сказав бы: приеду, посмотрю на Куряж. А так прямо скажу: не приеду. Понимаешь ты, погано человек сделан, нежная тварь, не столько той работы, сколько беспокойства. Чи робыв, чи не робыв, а смотришь: теорехтически человек, а прахтически только на клей годится. Когда люди поумнеют, они из стариков клей варить будут. Хороший клей может выйти… После бессонной ночи и разъездов по городу у меня какое-то хрустальное состояние: мир потихоньку звенит и поблескивает кругами. Калина Иванович вспоминает разные значительные случаи жизни, а я способен ощущать только его сегодняшнюю старость и обижаться за нее перед богом. - Ты хорошую жизнь прожил, Калина… - Я тебе так скажу, - остановился, выбивая трубку, Калина Иванович. - Я ж тебе не какой-нибудь адиот и понимаю, в чем дело. Жизнь - она плохо была стяпана, если так посмотреть: нажрався, сходив до ветру, выспався, опять же за хлеб чи за мясо… - Постой, а работа? - Кому же та работа была нужная? Ты ж понимаешь, какая механика: кому работа нужная, так той же не робыв, паразит, а кому она вовсе не нужная, так те робылы и робылы, як чорни волы. Жизнь, она была где? Я ж говорю: за столом, та в нужнике, та в кровати. Ну, кому это за удовольствие, ничего не скажешь. И собака такое удовольствие получает, только что она за стол, конечно, не садится и до ветру ходит в бурьян просто… Помолчали. - 498 - Мы до наступления темноты ходили с Калиной Ивановичем в парке. Когда на западе выключили даже дежурное освещение, прибежал Костя Шаровский и, похлопывая себя по босым ногам противокомариной веточкой, возмущался: - Там уже гримируются, а вы все гуляете и гуляете! И хлопцы говорят, чтобы туда шли. Ой, и царь же смешной выходит! Лапоть царя играет: нос такой!.. В театре собрались все наши друзья из деревень и хуторов. Коммуна имени Луначарского пришла в полном составе. Нестеренко сидел за закрытым занавесом на троне и отбивался от пацанов, обвинявших его в скаредности, неблагодарности и черствости. Оля Воронова намазывала перед зеркалом обличье царской дочери и беспокоилась: - Они там моего Нестеренко замучат… “Блоха” ставилась у нас не первый раз, но сейчас спектакль готовился с большим напряжением, так как главные гримировщики, Буцай и Горович, были в Куряже. Поэтому гримы получались чересчур гротесковые. Это, впрочем, никого не смущало: спектакль был только предлогом для прощальных приветствий. Во многих пунктах прощальный ритуал не нуждался даже в сценическом оформлении. Пироговские и гончаровские девчата возвращались в доисторическую эпоху, ибо в их представлении история начиналась со времени прихода на Коломак веселых, культурных, красивых горьковцев. По углам мельничного сарая, возле печек, потухших еще в марте, в притененных проходах за сценой, на случайных скамьях, обрубках, на разных театральных хитростях сидели девушки, и их платки с цветочками сползали на плечи, открывая грустные склоненные русые головы. Никакие слова, никакие звуки небес, никакие вздохи не в состоянии уже были наполнить радостью девичьи сердца. Нежные, печальные пальчики перебирали на коленях бахрому платков, и это тоже было ненужным, запоздавшим проявлением грации. Рядом с девушками - 499 - - Петя, голубчик!.. Маруся и без тебя помолчит, а ты иди готовься. Забыл, что ты коня играешь? Петя мошеннически заменяет нахальный вздох облегчения деликатным вздохом разлуки и оставляет Марусю в одиночестве. Хорошо, что сердца Марусь устроены по принципу взаимозаменяемости частей. Пройдет два месяца, вывинтит Маруся износившийся ржавый образ Пети и, прочистив сердце керосином надежды, завинтит новую блестящую, ни с чем не сравнимую деталь - образ Панаса из Сторожевого, который сейчас в группе колонистов тоже грустно провожает хорошую дружбу с горьковцами, но который в глубине души мысленно уже прилаживается к резьбе Марусиного сердца. В общем, все хорошо на свете, и ролью своей, ролью коня в тройке атамана Платова, Петя тоже доволен. Началась торжественно-прощальная часть. После хороших, теплых слов, напутствий, слов благодарности, слов трудового единства, слов надежды и энергии взвился занавес, и вокруг никчемного, глупого царя заходили ветхие генералы, и чудаковатый, неповоротливый дворник подметает за ними просыпавшийся стариковский порох. Из задних дверей мельничного сарая вылетела тройка жеребцов. Галатенко, Корыто, Федоренко, закусив удила, мотая тяжелыми головами, разрушая театральную мебель, на натянутых вожжах кучера, Таранца, с треском вынесли на сцену, и затрещал старый пол наших подмостков. За пояс Таранца держится боевой, дурашливо вымуштрованный атаман Платов - восходящая звезда нашей сцены Олег Огнев. Публика придавливает большими пальцами последние искорки грусти и ныряет в омут театральной выдумки и красоты. В первом ряду сидит Калина Иванович и плачет, сбивая слезу сморщенным желтым пальцем, - так ему смешно! Я вдруг вспомнил о Куряже. Нет, ныне не принято молиться о снисхождении, и никто не пронесет мимо меня эту чашу. Я вдруг почувствовал, что устал и износился до отказа. В уборной артистов было весело и уютно. Лапоть в царской одежде, в короне набекрень сидел в широком кресле Екатерины Григорьевны и убеждал Галатенко, что роль коня тот выполнил гениально: - Я такого коня и в жизни не видел, а не то что в театре. Оля Воронова сказала Лаптю: - 500 - В этом замечательном кресле я и заснул, не ожидая конца спектакля. Сквозь сон слышал, как пацаны одиннадцатого отряда спорили оглушительными дискантами: - Перенесем! Перенесем! Давайте перенесем! Силантий, наоборот, шептал, уговаривая пацанов: - Ты здесь это, не кричи, как говорится. Заснул человек, не мешай, и больше никаких данных… А ты кричишь, как будто у тебя соображения нет. Видишь, какая история. 6. Пять дней На другой день, расцеловавшись с Калиной Ивановичем, с Олей, с Нестеренко, я уехал. Коваль получил распоряжение точно выполнить план погрузки и через пять дней выехать с колонией в Харьков. Мне было не по себе. В моей душе были нарушены какие-то естественные балансы, и я чувствовал себя неуютно. Бывало раньше, возвращаешься в свою колонию и всегда немного волнуешься: сотня живых людей, да еще не умеющих жить, это все-таки довольно тяжелая штука. Поэтому я не люблю уезжать из колонии и всегда отказывался от отпуска, отпуск в колонии был невозможен, а вне колонии превращался в сплошную нервную настороженность и ежеминутное ожидание каких-то страшных известий. Но сейчас я уезжал из колонии, не беспокоясь о ней, потому что куряжская проблема закрывала собою все беспокойные темы. Но и за Куряж волноваться не было оснований, потому что - что особенно нового могло произойти в Куряже. Поэтому, подъезжая к Харькову, я находился в состоянии совершенно непривычного покоя, и от этого покоя было неуютно. В Куряжский монастырь я пришел с Рыжовской станции около часу дня, и как только вошел в ворота, на меня сразу навалились так называемые неприятности, величина которых была обратно пропорциональна неосновательному покою в пути. В Куряже сидела целая следственная организация: Брегель, Клямер, Юрьев, прокурор, и между ними почему-то вертелся бывший куряжский заведующий. Все, за исключением Юрьева, разговаривали со мною высокомерно, старались даже не замечать моего присутствия и имели такой вид, как будто все происходящее в колонии просто не поддается описанию по своей мерзости, как будто их души переполнены отвращением и ужасом, но они сдерживаются в присутствии ребят, а для меня оставляют единственный путь - - 501 - - Здесь начались уже избиения. - Кто кого избивает? - К сожалению, неизвестно кто… и по чьему наущению… Прокурор, толстый человек в очках, виновато глянул на Брегель и сказал тихо: - Я думаю, случай… ясный. Наущения могло и не быть. Какие-то, знаете, счеты… Собственно говоря, побои легкого типа. Но все-таки интересно было бы посмотреть, кто это сделал. Вот теперь приехал заведующий… Вы здесь, может быть, что-нибудь узнаете подробнее и нам сообщите. Брегель была явно недовольна поведением прокурора. Не сказав мне больше ни слова, она уселась в машину. Юрьев стыдливо мне улыбнулся, а остальные не сказали даже “до свидания”. Следствие было закончено еще до моего приезда. В полутемной сырой “больничке” сидел старенький чужой доктор и давал наставления тоже чужой сестре, как нужно собрать и как отправить в город больного. Тут же лежал и больной - корявый мальчик.., Дорошко, смотрел на доктора внимательно-сухим взглядом и упрямо заявлял: - Я никуда все равно не поеду. - Голубчик, как это ты не поедешь? - говорил доктор устало. - Все равно не поеду. Доктор передернул плечами и снова обратился к сестре. - Все это глупости. Через двадцать минут будет карета, сделайте так, как я сказал. - Я не поеду, - закричал Дорошко, приподнимаясь на локте. Доктор махнул рукой и вышел. Сестра подошла к кровати Дорошко. - Ты очень болен… - Ничего я не болен… отстаньте. Антон Семенович, я хочу Вам сказать… только, чтобы никто не слышал. Сестра вышла. Дорошко страстным придирчивым взглядом проводил сестру в движении закрывающейся двери и заговорил, не отрываясь от моего лица и даже не моргая: - Тут приезжали… Все хотели, чтоб я сказал… кто меня избил. Я все равно не скажу. Пускай меня хоть убьют, не скажу. Какое их дело? - Почему? Ты должен сказать! - Я не скажу… Только смотрите - побили меня не ваши, не горьковцы, а они все хотят, чтоб горьковцы. - Кто - они? - 502 - - Кто тебя бил? - Я не скажу. Дорошко избили ночью во дворе в тот момент, когда он, насобирав по спальням полдюжины пар сравнительно новых ботинок, пробирался с ними к воротам. Все обстоятельства ночного происшествия доказывали, что избиение было хорошо организовано, что за Дорошко следили во время самой кражи. Когда он подходил уже к колокольне, из-за кустов акации, растущей у соседнего флигеля, на него набросили одеяло, повалили на землю и избили… Били сильно, палками и еще каким-то тяжелым орудием, может быть, молотком или ключом. Дорошко подняли во дворе уже под утро Ветковский и Овчаренко, собравшиеся выезжать в поле для вспашки. Состояние его было очень тяжелое: было в переломе два ребра, по всему телу кровоподтеки. Уложив пострадавшего в “больничку”, Горович сообщил о происшествии Юрьеву. Приехавшая следственная комиссия во главе с Брегель повела дело энергично. Наш передовой сводный был возвращен с поля и подвергнут допросу поодиночке. Клямер в особенности искал доказательств, что избивали горьковцы. Ни один из воспитателей не был допрошен, с ними вообще избегали разговаривать и ограничились только распоряжением вызвать того или другого. Из куряжан вызвали к допросу в отдельную комнату только Ховраха и Перца, и то, вероятно, потому, что они кричали под окнами: - Вы нас спросите! Что вы их спрашиваете? Они убивать нас будут, а пожаловаться некому.
Я спросил у Дорошко: - Кто тебя бил? Откуда ты знаешь, что тебя били не горьковцы? Ведь ты не видел? Ведь на тебя что-то набросили? Одеяло? Дорошко помолчал, уставясь в потолок, повернулся на бок, застонал и уставился взглядом на мои колени. - Скажи… - Я не скажу… Я не для себя крал. Мне еще утром сказал… тот… - Ховрах? Молчание. - Ховрах? Дорошко уткнулся лицом в подушку и заплакал. Сквозь рыдания я еле разбирал его слова: - Он… узнает… Я думал… последний раз… я думал… хорошо - 503 - Я подождал, пока он успокоится, и еще раз спросил: - Значит, ты не знаешь, кто тебя бил? Он вдруг сел на постели, взялся за голову и закачался слева направо в глубоком горе. Потом, не отрывая рук от головы, полными еще слез глазами улыбнулся: - Нет, как же можно? Это не горьковцы. Они не так били бы… - А как? - Я не знаю, как, а только они без этого - без одеяла… С трудом уговорили Дорошко помириться с каретой скорой помощи. И, укладываясь на носилки, он свои стоны пересыпал просьбами: - Так вы же не думайте, что это горьковцы. Отправив его в больницу, я начал собственное следствие. Горович и Киргизов разводили руками и начинали сердиться. Иван Денисович пытался даже сделать надутое лицо и ежил брови, но на его физиономии давно уложены такие мощные пласты добродушия, что эти гримасы только рассмешили меня: - Чего вы, Иван Денисович, надуваетесь? - Как - чего надуваюсь? Они тут друг друга порежут, а я должен знать! Побили этого Дорошко, ну и что же, какие-то старые счеты… - Я сомневаюсь, старые ли? - Ну, а как же? - Счеты здесь, вероятно, все же новые. А вот: уверены ли вы, что это не горьковцы? - Та что вы, бог с вами! - изумился Иван Денисович. - На чертей это нашим нужно? Волохов смотрел на меня зверски: - Кто? Наши? Такую козявку? Бить? Да кто же из наших такое сделает? Если, скажем, Ховраха, или Чурила, или Короткова, - ого, я хоть сейчас, только разрешите! А что он ботинки спер? Так они каждую ночь крадут. Да и сколько тех ботинок осталось? Все равно, пока колония приедет, тут ничего не останется. Черт с ними, пускай крадут. Мы на это и внимания не обращаем. Работать не хотят - это другое дело… Екатерину Григорьевну и Лидочку я нашел в их пустой комнате в состоянии полной растерянности. Их особенно напугал приезд следственной комиссии. Лидочка сидела у окна и неотступно смотрела на засоренный двор. Екатерина Григорьевна тяжело всматривалась в мое лицо. - Вы довольны? - спросила она. - Чем? - Всем: обителью, мальчиками, начальством? - 504 - - Да, - сказал я, - и вообще я не склонен пищать. - А я пищу, - сказала без улыбки и оживления Екатерина Григорьевна, - да, пищу. Я не могу понять, почему мы так одиноки. Здесь большое несчастье, настоящий человеческий ужас, а к нам приезжают какие-то… [ZT. н-крупские = с-соловейчиковские = в-сухомлинские = ю-азаровские] бояре, важничают, презирают нас. В таком одиночестве мы обязательно сорвемся. Я не хочу… И не могу.
Лидочка медленно застучала кулачком по подоконнику и начала ее уговаривать, на самой тоненькой паутинке удерживая волны рыданий: - Я маленький, маленький человек… Я хочу работать, хочу страшно работать, может быть, даже… я могу подвиг совершить… Только я… человек… человек же, а не лошадь. Она снова повернулась к окну, а я плотно закрыл двери и вышел на высокое шаткое крыльцо. Возле крыльца стояли Ваня Зайченко и Костя Ветковский. Костя смеялся: - Ну, и что же? Полопали? Ваня торжественно, как маркиз, повел рукой по линии горизонта и сказал: - Полопали. Развели костры, попекли и полопали! И все! Видишь? А потом спать легли. И спали. Мой отряд работал рядом, мы кавуны сеяли. Мы смеемся, а ихний командир Петрушко тоже смеется… И все… Говорит, хорошо картошки поели печеной! - Да что же, они всю картошку поели? Там же сорок пудов! - Поели! Попекли и поели! А то в лесу спрятали, а то бросили в поле. И легли спать. А обедать тоже не пошли. Петрушко говорит: зачем нам обед, мы сегодня картошку садили. Одарюк ему сказал: ты свинья и дурак! И они подрались. А ваш Миша, он сначала там был, показывал, как садить картошку, а потом его позвали в комиссию. [ZT. Куряжане в этом случае поступили в совершенно строгом соответствии с кретинистической заповедью Иисуса Иосифовича Христа из его ух как “мудрой” Нагорной проповеди : подражать птицам и тараканам: не пахать, не сеять, не собирать в житницы и не думать о завтрашнем дне (Матф 6:25 и дале, Лука 12:22 и дале)] Ваня сегодня не в длинных изодранных штанах, а в трусиках, и трусики у него с карманами, - такие трусики делались только в колонии имени Горького. Не иначе как Шелапутин или Тоська поделились с Ваней своим гардеробом. Рассказывая Ветковскому, размахивая руками, притопывая стройными ножками, Ваня прищуривался на меня, и в его глазах проскакивали то и дело теплые точечки милой мальчишеской иронии. - Ты уже выздоровел, Иван? - спросил я. - Ого! - сказал Ваня, поглаживая себя по груди. - Здоров. Мой отряд сегодня был в “первом ка” сводном. Ха-ха, “первый ка” - кавуны, значит! Мы работали с Денисом, а потом его - 505 - - Интересно, - сказал я… и набрав полные легкие воздуха, бесстрашно нырнул в самые глубины беспризорной куряжской жизни. Холодные привычные волны заботы потащили меня вниз - туда, где с илистого дна растут древние, как ихтиозавр, проблемы человеческого поведения. На длинных-предлинных стеблях качаются среди водяных тростин красивые бледные цветы, прекрасные слова и мысли великих людей и великих педагогов. По долгу службы и, кроме того, из приличия я обязан ходить вокруг этих цветов осторожно… оказывать им знаки почтения и время от времени убедительным голосом выражать восторг перед “вековым наследством”… - Ваня, как ты думаешь, кто это побил Дорошко? Ваня вдруг повернулся ко мне серьезным лицом и прицелился неотрывным взглядом к моим очкам. Потом поднял щеки, опустил, снова поднял и, наконец, завертел головой, заводил пальцем около уха и улыбнулся: - Не знаю. И быстро двинулся куда-то с самым деловым видом. - Ваня, подожди! Ты знаешь и должен мне сказать. У стены собора Ваня остановился, издали посмотрел на меня, на мгновение смутился, но потом, как мужчина, просто и холодновато сказал, подчеркивая каждое слово: - Скажу вам правду: я там был, а кто еще был, не скажу! И пускай не крадет! И я и Ваня задумались. Костя ушел еще раньше. Думали мы, думали, и я сказал Ване: - Ступай под арест. В пионерской комнате. Скажи Волохову, что ты арестован до сигнала “спать”. Ваня поднял глаза, молча кивнул головой и побежал в пионерскую комнату. Костя сказал: - Чертенок… Когда наши придут? - Через пять дней! - Ну, пять дней подождем. Подождать пришлось не пять дней, а двенадцать. Коваль вдогонку мне прислал телеграмму, что железная дорога раньше 19-го вагоны дать не может. Эти пять [ZT. 12 ?] дней я представляю во всей моей жизни как длинное черное тире. Тире, и больше нечего. Сейчас я с большим трудом вспоминаю кое-какие подробности моей тогдашней деятельности. - 506 - Придирчивые педагогические критики и теперь могут меня упрекнуть: как это так - было вас шесть педагогов и десяток старых опытных колонистов, неужели вы не могли приступить к правильной педагогической работе, неужели для вас не нашлось уймы всякого полезного дела? О, разумеется, эти критики могут самым точным образом перечислить все признаки настоящего “советского метода”, который просто нужно было применить к делу. Чтобы не вступать в спор и никого не раздражать, - уже согласен. Могли применить “советский” метод, могли вызвать из города пятьдесят неизвестных нам комсомольцев, объяснить куряжанам все, что следует, выделить “актив”, опереться на актив, ну и так далее. Могли и не сделали, значит, виноваты, виноваты и в том, что не заглянули в “вековое наследство”, не использовали ни одного педагогического справочника, виноваты и в том, что не прислушались к довольно громкому слову Шульгина Что мы все-таки делали? Мы аккуратно вставали в пять часов утра. Аккуратно и терпеливо злились, наблюдая полное нежелание куряжан следовать нашему примеру. Передовой сводный в это время почти не ложился спать: были работы, которых нельзя откладывать. Шере приехал на другой день после меня. В течение двух часов он мерил поля, дворы, службы, площадки острым, обиженным взглядом, проходил по ним суворовскими маршами, молчал и грыз всякую дрянь из растительного царства. Во время обеда зашел в столовую и обратился к притихшим куряжанам с серьезным вопросом: - Подымайте руки, кто хочет по-настоящему работать? Куряжане в ответ только усилили темпы жевания и хлебания и сделали вид, что не заметили ни Шере, ни его вопроса. Вечером загоревшие, похудевшие, пыльные горьковцы начали расчищать площадку, на которой нужно было поместить наше огромное свиное стадо. - 507 - Эта реконструктивная операция вызвала вмешательство церковного старосты и его штаба. В пионерскую комнату вошли пятеро бородатых людей в сюртуках, все с шарфами на шеях. Сам староста имел бороду седую, бороды остальных, очевидно, располагались по табелю о рангах, начиная от беловато-серой до чисто-черной. Староста вежливо поклонился, спросил, можно ли сесть; усевшись, вытер платком лысину, и только тогда приступил к изложению цели своего визита: - Мы составляем церковный совет этого храма. Так как вы заведующий колонией имени Горького, нам придется вместе здесь, на одной так сказать территории, работать, и весьма желательно, чтоб не было никаких недоразумений. А вчера с вашего разрешения взяли надгробные плиты и решетки и стали из них делать свинарню. Верующие здесь на Подворках, которые этот храм получили для своих религиозных нужд, обижаются и протестуют. Староста все это выговаривал медленно и строго, остальные так же строго стояли сзади его и гипнотизировали меня своими бородами, - я давно не видел столько хороших бород. Тем не менее я сказал церковному совету: - Вы эти шутки, старики, бросьте. Какое вам дело до кладбища? Какие там такие покойники? Генерал-майор Игнатьев, купец Пивоваров, купчиха Столбина, коллежский советник Примаков, так? Это что, ваши предводители, что ли? - Да нет, - вдруг покраснел и заволновался староста, - эти нам ничего, а вот сняли ограду над владыкой Сергием… - И плиту сняли, и оградку, и довольно вам с мертвыми владыками возиться. Если хотите жить мирно, с такими глупостями ко мне не приставайте. Церковный совет прекратил тяжбу и удалился, но вечером сказал мне Боровой, что на селе собираются писать жалобу. Пишите. Начали копать ямы для парников и оранжереи. Волохов в эти дни показал высокий класс командира и организатора. Он ухитрялся оставлять в поле при двух парах одного человека, а остальных бросал на другую работу. Петр Иванович Горович выходил утром в метровом бриле - Идем копать, богатыри! - 508 - - Чертовы дармоеды, долго я на вас буду работать?.. По вечерам приезжал кое-кто из рабфаковцев и брался за лопату, но этих я скоро прогонял обратно в Харьков, - шутить было нельзя, у них шли весенние зачеты. Первый наш рабфаковский выпуск этой весной переходил уже в вузы. Этот переход был для меня дороже всякого Куряжа. Вспоминаю: за эти пять дней много было сделано всякой работы и много было начато. Вокруг Борового, молниеносно закончившего просторные, без сквозняков, постройки особого назначения, сейчас работала целая бригада плотников, работы этой специальности нашлось много: погреба, школа, квартиры, парники, оранжерея - везде требовали много разнообразных деталей из дерева. В электростанции возилась тройка монтеров, такая же тройка занималась изысканиями в недрах земли: узнали мы у подворчан, что еще при монашеской власти был в Куряже водопровод. Действительно, на верхней площадке колокольни стоял солидный бак, а от колокольни мы довольно удачно начали раскапывать прокладки труб. Весь двор Куряжа через два дня был завален досками, щепками, бревнами, изрыт канавами: начинался восстановительный период в полном смысле этого слова. Мы очень мало сделали для улучшения санитарного положения куряжан, но, по правде сказать, мы и сами редко умывались. Рано утром Шелапутин и Соловьев отправлялись с ведрами к “чудотворному” источнику под горой, но, пока они карабкались по отвесному скату, падая и разливая драгоценную воду, мы спешили разойтись по рабочим местам, ребята выезжали в поле, и ведро воды без пользы оставалось нагреваться в нашей жаркой пионерской комнате. Точно так же и в других областях, близких к санитарии, у нас было неблагополучно. Десятый отряд Вани Зайченко, так безоглядно перешедший на нашу сторону, вне всяких планов и распоряжений перебрался в нашу комнату и спал на полу, на принесенных с собой одеялах. Несмотря на то что отряд этот состоял из хороших, милых мальчиков, он натащил в нашу комнату несколько поколений вшей. С точки зрения мировых педагогических вопросов, а также по сравнению, например, с проблемой воспитания гармонической личности, это была не такая большая беда, однако Лидочка и Екатерина Григорьевна просили нас, по возможности, не заходить к ним - 509 - Я намечал капитальную реорганизацию всех помещений колонии. Длинные комнаты бывшей монастырской гостиницы, называемой у куряжан школой, я намечал под спальни. Выходило так, что в одном этом здании я помещаю все четыре сотни воспитанников. Из этого здания не трудно было выбросить обломки школьной мебели и наполнить его штукатурами, столярами, малярами, стекольщиками. Для школы я назначил то самое здание без дверей, в котором помещался “первый коллектив”, но, разумеется, ремонт здесь был невозможен, пока в нем гнездились куряжане. Да, мы проявили незаурядную деятельность, но это была деятельность не педагогическая. В колонии не было такого угла, в котором не работали бы люди. Все чинилось, мазалось, красилось, мылось. Даже столовую мы выбросили на двор и приступили к решительному замазыванию ликов святых угодников мужского и женского пола. Только спален не коснулась идея восстановления. В спальнях по-прежнему копошились куряжане, спали, переваривали пищу, кормили вшей, крали друг у друга всякие пустяки и что-то думали таинственное обо мне и о моей деятельности. Я перестал заходить в спальни и вообще перестал интересоваться внутренней жизнью всех шести куряжских “коллективов”. С куряжанами у меня установились сурово-точные отношения. В семь часов, в двенадцать и в шесть часов вечера открывалась столовая, кто-нибудь из моих ребят тарабанил в колокол, и куряжане тащились на кормление. Впрочем, особенно медленно тащиться им было, пожалуй, и невыгодно, не потому только, что столовая закрывалась в определенное время, но и потому, что раньше пришедшие - 510 - Я научился с тайным злорадством наблюдать, с какими трудностями теперь приходилось куряжанам пробираться к столовой и расходиться после приема пищи по своим делам: на пути их были бревна, канавы, поперечные пилы, занесенные топоры, размешанные круги глины и кучи извести… и собственные души. В душах этих, по всем признакам, зачинались трагедии, трагедии не в каком-нибудь шутливом смысле, а настоящие шекспировские. Я убежден, что в это время многие куряжане про себя декламировали: “Быть или не быть? - вот в чем вопрос…” Они небольшими группами останавливались около рабочих и молча переживали, трусливо оглядывались на товарищей и виноватым, задумчивым шагом направлялись к спальням. Но в спальнях не оставалось уже ничего интересного, даже и украсть было нечего. Они снова выходили бродить поближе к работе, из ложного стыда перед товарищами не решались поднять белый флаг и просить разрешения хотя бы перенести что-нибудь с места на место. Мимо них пролетали по прямым линиям стремительные, как глиссер, горьковцы, легко подымаясь в воздух на разных препятствиях; их деловитость оглушала куряжан, и они снова останавливались в позах Гамлета или Кориолана - Не лазь под ногами, до обеда еще два часа! С таким же непозволительным, конечно, злорадством я замечал замирание и перебои в сердцах куряжан при упоминании имени горьковцев. Члены передового сводного иногда позволяли себе произносить реплики, которые они, конечно, не произносили бы, если бы окончили педагогический вуз [ZT. или если бы начитались чудака на букву м С.Л. Соловейчика]: - Вот подожди, приедут наши, тогда узнаешь, как это на чужой счет жить… Или: - Думаешь, дам тебе дармоедничать. Двенадцатого приезжают горьковцы… Из куряжан, кто постарше и поразвязнее, пробовали даже сомневаться в значительности предстоящих событий и вопрошали с некоторой иронией: - Ну, так что ж такое страшное будет? Денис Кудлатый на такой вопрос отвечал: - 511 - Миша Овчаренко, который вообще не любил недоговоренностей и темных мест, выражался еще понятнее: - Сколько тут вас есть дармоедов, двести восемьдесят, чи сколько, столько и морд будет битых. Ох, и понабивают морды, смотреть страшно будет! Слушает такие речи и Ховрах и цедит сквозь зубы: - Дорошку набили, кое-кому и посидеть придется. Это вам не колония имени Горького. Это вам Харьков! Миша считает поднятый вопрос настолько важным, что отвлекается от работы и ласково начинает: - Милый человек! Что ты мне говоришь: не колония Горького, а Харьков и все такое… Ты пойми, дружок, кто это позволит тебе сидеть на его шее? Ну, на что ты кому сдался, кому ты, дружок, нужен? Что из тебя может быть, кроме как хлебный токарь и брак советской власти. - А из тебя что будет? - Из меня, голубчик, уже ничего не будет, потому что я уже есть человек, и могу с таким дураком, как ты, поговорить, чтобы ты понял, как и что. И я тебе убедительно говорю: приедут горьковцы, разве они станут на тебя работать. Ну, на что ты им сдался, ну скажи мне, пожалуйста. Они тебя выгонят… - Пусть меня лучше не трогают - твои горькие, - у Ховраха рыжая щетина на голове начинает топорщиться, - тронут, долго вспоминать будут… Миша нежно прищуривает глаза, но рот его презрительно растягивается: - Милый человек, говорю тебе по дружбе: не будут они тебя вспоминать. Покажут ворота и на другой день забудут, что был такой Ховрах на свете, скажите, пожалуйста. Миша возвращается к работе, и уже в руках у него какой-нибудь рабочий инструмент, а на устах заключительный аккорд: - Как твоя фамилия? Ховрах удивленно встряхивается: - Что? - Фамилия твоя как? Сусликов? Или как? Может, Ежиков? Ховрах краснеет от смущения и обиды: - Да какого ты черта? - Скажи твою фамилию, тебе жалко, что ли? - Ну, Ховрах… - Ага! Ховрах… Верно. А я уже забывать начал, понимаешь. Лазит здесь, вижу, под ногами какой-то рыжий, пользы с тебя - 512 - Миша был многословен, как свекровь, он мог часами развивать самую небольшую тему, в особенности, если она имела некоторое отношение к морали. Миша при этом никогда не смущался небольшой шепелявостью собственной речи, неясностью некоторых звуков. Может быть, он знал, что эти недостатки делали его речь особенно убедительной. Ховрах, наконец, плюет и уходит. Мишино самолюбие нисколько не задевается нечувствительностью Ховраха к морали, Миша ласково говорит вслед: - Иди погуляй, детка, погуляй, что ж. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984 .. Ховрах, наконец, вырывается из Мишиных объятий и уходит. Миша ласково говорит ему вслед: / - Иди, подыши свежим воздухом… Очень полезно, очень полезно…(с.352-3) ] Самая беда в том и заключается, что гулять для Ховраха как-то уже и неудобно. Неудобно гулять и для Чурила, и для Короткова, Поднебесного, Шатова и Перца, вообще для всей куряжской аристократии. Кто его знает, убежден ли Ховрах в пользе свежего воздуха, убеждена ли вместе с ним в этом вся куряжская аристократия? В последние дни они стараются все-таки меньше попадаться на глаза, но я уже успел познакомиться с куряжской ветвью голубой крови. В общем, они хлопцы ничего себе, у них все-таки есть личности, а это мне всегда нравится: есть за что взяться. Больше всех мне нравится Перец. Правда, он ходит в нарочитой развалке, и чуб у него до бровей, и кепка на один глаз, и курить он умеет, держа цыгарку на одной нижней губе, и плевать может художественно. Но я уже вижу: его испорченное оспой лицо смотрит на меня с любопытством, и это - любопытство умного и живого парня. Недавно я подошел к их компании вечером, когда компания сидела на могильных плитах нового поросячьего солярия, курила и о чем-то сплетничала, вероятно, по моему адресу. Я остановился против них и начал свертывать собачью ножку, рассчитывая у них прикурить. Перец весело и дружелюбно меня разглядывал и сказал громко: - Стараетесь, товарищ заведующий, много, а курите махорку. Неужели советская власть и для вас папирос не наготовила? Я подошел к Перецу, наклонился к его руке и прикурил. Потом - 513 - - А ну-ка, сними шапку! Перец перевел глаза с улыбки на удивление, а рот еще улыбается. - А что такое? - Сними шапку, не понимаешь, что ли? - Ну, сниму… Я своей рукой поднял его чуб, внимательно рассмотрел его уже немного испуганную физиономию и сказал: - Так… Ну, добре… Перец снизу пристально уставился на меня, но я в несколько вспышек раскурил собачью ножку, быстро повернулся и ушел от них к плотникам. В этот момент на своей спине, на каждом своем движении, буквально на каждом элементе своей ухватки, походки, манере держать голову, даже на слабом блеске моего пояса я чувствовал широко разлитый педагогический долг: надо этим хлопцам нравиться, надо, чтобы их забирала за сердце непобедимая, соблазнительная симпатия, и в то же время до зарезу нужна их глубочайшая уверенность, что мне на их симпатию наплевать, пусть даже обижаются, и кроют матом, и скрежещут зубами. О, милые педагоги-критики, не радуйтесь и не разгоняйтесь на это место с вашими отравленными перьями: я уже поднял руки вверх, я уже сдался: разумеется, все это непедагогично, разумеется, на этом нельзя ничего строить, это почти разврат. Но, что поделаешь, так было, так может быть, хотя это все не менее возмутительно, чем греховное женское кокетство, правда? Утешьтесь. Как только я подошел к плотникам, я забыл о собственных развратных настроениях. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984 В этот момент буквально при каждом своем движении, даже на слабом блеске моего пояса я ощущал широко разлитый педагогический долг: надо этим хлопцам нравиться, надо, чтобы их забирала за сердце непобедимая, соблазнительная симпатия, и в то же время дозарезу нужна их глубочайшая уверенность, что мне на их симпатию наплевать, пусть даже обижаются, и кроют матом, и скрежещут зубами (с.353.) ] Плотники кончали работу, и Боровой изо всех сил начал доказывать мне преимущество хорошего вареного масла перед плохим вареным маслом. Я так сильно заинтересовался этим новым вопросом, что не заметил даже, как меня дернули сзади за рукав. Дернули второй раз. Я оглянулся. Перец, пристально улыбаясь, смотрел на меня: - Ну? - Слухайте, скажите, для чего это вы на меня смотрели? А? - Да ничего особенного… Так слушай, Боровой, надо все-таки достать масла настоящего… Боровой с радостью приступил к продолжению своей монографии о хорошем масле. Я видел, с каким озлоблением смотрел на Борового Перец, ожидая конца его речи. Наконец Боровой с грохотом поднял свой ящик, и мы двинулись к колокольне. Рядом с нами шел Перец и пощипывал верхнюю губу. - 514 - - Так в чем дело? - Зачем вы на меня смотрели? Скажите. - Так… интересно было. - Да скажите. Почему интересно? - Твоя фамилия Перец? - Ага. - А зовут Степан? - А вы откуда знаете? - Ты из Свердловска? - Ну да ж… А откуда вы знаете? - Я все знаю. Я знаю, что ты и крадешь, и хулиганишь, я только не знал, умный ты или дурак… - Ну? - Ты задал мне очень глупый вопрос, вот - о папиросах, очень глупый… прямо такой глупый, черт его знает! Ты извини, пожалуйста… Даже в сумерках заметно было, как залился краской Перец, как отяжелели от крови его веки и как стало ему жарко. Он неудобно переступил и оглянулся: - Ну, хорошо, чего там извиняться… Конечно… А только какая ж там такая глупость? - Очень простая. Ты знаешь, что у меня много работы и некогда съездить в город купить папирос. Это ты знаешь. Некогда потому, что советская власть навалила на меня работу: сделать т в о ю жизнь разумной и счастливой, т в о ю, понимаешь?.. Или, может быть, не понимаешь? Тогда пойдем спать. - Понимаю, - прохрипел Перец, царапая носком землю. - Понимаешь? Я презрительно глянул ему в глаза, прямо в самые оси зрачков. Я видел, как штопоры моей мысли и воли с треском ввинчиваются в эти самые зрачки. Перец опустил голову. - Понимаешь, бездельник, а лаешь на советскую власть. Дурак, настоящий дурак! Я повернул к пионерской комнате. Перец загородил мне путь вытянутой рукой: - Ну, хорошо, хорошо, пускай дурак… А дальше? - А дальше я посмотрел на твое лицо. Хотел проверить, дурак ты или нет? - И проверили? - Проверил. - И что? - 515 - Я ушел к себе и дальнейших переживаний Переца не наблюдал. Только дня через два я заметил, как Перец со страхом нырнул в толпу ребят, вероятно, для того, чтобы я не заметил, какие усовершенствования произошли в его прическе. Куряжские лица становились для меня знакомее, я уже научился читать на них кое-какие мимические фразы. Многие поглядывали на меня с нескрываемой симпатией и расцветали той милой, полной искренности и смущения улыбкой, которая бывает только у беспризорных. Я уже знал многих по фамилиям и умел различать некоторые голоса. Возле меня часто вертелся невыносимо курносый Зорень, у которого даже вековые отложения грязи не могут прикрыть превосходного румянца щек и ленивой грации глазных мускулов. Зореню лет тринадцать, руки у него всегда за спиной, он всегда молчит и улыбается. Этот мальчишка красив. Когда он открывает глаза, от его ресниц зачинается ветер. Он медленно открывает их, осторожно включает какой-то далекий свет в черных глазах, не спеша задирает носик, молчит и улыбается. Когда я спрашиваю его: - Зорень, скажи хоть словечко: какой у тебя голос, страшно интересно! Он краснеет и обиженно отворачивается, протягивая хриплым шепотом: - Та-а… У Зореня друг, такой же румяный, как и он, и тоже красивый, чернобровый, круглолицый, - Митька Нисинов, добродушная, чистая душа. Из таких душ при старом режиме делали сапожных мальчиков и трактирных молодцов. Я смотрю на него и думаю: “Митька, Митька, что мы из тебя сделаем? Как мы разрисуем твою жизнь на советском фоне?” Митька тоже краснеет и тоже отворачивается, но не хрипит и не такает, а только сдвигает прямые черные брови и шевелит губами. Но Митькин голос мне известен: это глубочайшего залегания контральто, голос холеной, красивой, балованной женщины, с такими же, как у женщины, украшениями и неожиданными элементами соловьиного порядка. Мне приятно слушать этот голос, когда Митька рассказывает мне о куряжских жителях: - То вот побежал… Ах, ты черт, куда же это он побежал?.. Володька, смотри, смотри, то Буряк побежал… Так это же Буряк, разве вы не знаете? Он может выпить тридцать стаканов молока… это он на коровник побежал… А то - вредный парень, вон из окна выглядывает, ох, и вредный же! Вы понимаете, он такой - 516 - - Ванька Зайченко, - обиженно отворачивается Зорень и… краснеет. Митька умен, чертенок. Он виновато провожает курносую обиду Зореня и взглядом просит меня простить товарищу бестактность: - Нет, - говорит он, - Ванька нет! У Ваньки такая линия! - Какая линия? - Такая линия вышла, что ж… Митька большим пальцем ноги начинает что-то рисовать на земле. - Расскажи. - Да что ж тут рассказывать? Ванька как пришел в колонию, так у него сейчас же эта самая компания завелась, видишь, Володька?.. Ну, конечно, их и били, а все-таки у них такая и была линия… Я прекрасно понимаю глубокую философию Нисинова, которая “и не снилась нашим мудрецам…” Много здесь таких румяных, красивых и не очень красивых мальчиков, которым не посчастливилось иметь собственную линию. Среди еще чуждых мне, угрюмо-настороженных лиц я все больше и больше вижу таких детей, жизнь которых тащится по чужим линиям. Это обыкновенная в старом мире вещь - так называемая подневольная жизнь. Здесь она организована в широком масштабе, благодаря десятилетним усилиям дураков и мошенников с отвратительными физиономиями российского интеллигента. Подневольная жизнь не кончилась. Где-то еще торчат в Куряже какие-то центры, от которых протянулись во все стороны мелкие традиции, вездесущая мода и всемогущее общественное мнение. Поэтому Зорень и Нисинов, и взлохмаченный острый Собченко, и серьезно-грустный Вася Гардинов, и темнолицый мягкий Сергей Храбренко бродят возле меня и грустно улыбаются, сдвигая брови, но прямо перейти на мою сторону не могут. Они жестоко завидуют компании Вани Зайченко, тоскливыми взглядами провожают смелые полеты ее членов по новым транспарантам жизни и… ждут. Ждут все. Это так прозрачно и так понятно. Ждут приезда мистически нематериальных, непонятных, неуловимо притягательных горьковцев. С каждым часом приближается что-то новое, совершенно новое - прибытие представителей иного мира. Даже у девочек и то с каждым днем разгорается жизнь. Уже Оля Ланова сбила свой шестой, полный энергии отряд. Отряд деятельно - 517 - Ждет и Коротков. Это главный центр куряжской традиции. Он восхитительный дипломат. Никакого поступка, слова, буквы, хвостика от буквы нельзя найти в его поведении, которые позволили бы обвинить его в чем-либо. Он виноват не больше, чем другие: как и все, он не выходит на работу, и только. В передовом сводном все изнывают от злости, от ненависти к Короткову, от несомненной уверенности, что Коротков в Куряже главный наш враг. Я потом уже узнал, что Волохов, Горьковский и Жорка Волков пытались покончить дело при помощи маленькой конференции. Ночью они вызвали Короткова на свидание на берегу пруда, вызвали старым романтическим способом - запиской. Коротков пришел не один. С ним были Чурило и Ховрах. Волохов предложил Короткову со всем великолепием международной вежливости: - Вам здесь не светит. Убирайтесь из колонии к чертовой матери и все. На том и помиримся. Но Коротков кокетливо передернул плечами, изнемог в гибкой талии и проворковал: - Напрасно записку писали, товарищи комсомольцы. Нам убираться нет смысла. Волохов сказал, как и все дипломаты говорят, когда призывают к мирному окончанию конфликта: - А я говорю, убирайтесь, хуже будет. Коротков и на это улыбнулся. - Ну что ж! Такая значит наша судьба несчастная. Тогда Волохов повернул дипломатично другим концом и сказал: - Сволочь, я тебе сейчас вязи сверну. И снова Коротков кокетливо передернул плечом. - Сверни. На том конференция и кончилась. Хлопцы возвратились в пионерскую комнату бледные от ненависти. Со мною Коротков ни разу не говорил и вообще не выражал никакого интереса к моей личности. Но при встречах он очень вежливо приподымал щегольскую светлую кепку и произносил дружелюбным влажным баритоном: - Здравствуйте, товарищ заведующий. - 518 - Только после моей вечерней беседы с Перецем, на другой день, Коротков встретил меня во время завтрака у кухонного окна, внимательно отстранился, пока я давал какое-то распоряжение, и вдруг серьезно спросил: - Скажите, пожалуйста, товарищ заведующий, в колонии Горького есть карцер? - Карцера нет, - так же серьезно ответил я. Он продолжал спокойно, рассматривая меня как экспонат: - Говорят все-таки, что вы сажаете хлопцев под арест? - Лично ты можешь не беспокоиться: арест существует только для моих друзей, - сказал я сухо и немедленно ушел от него, не интересуясь больше тонкой игрой его физиономии. 15 мая я получил телеграмму: “Завтра вечером выезжаем все по вагонам Лапоть”. Я объявил телеграмму за ужином и сказал: - Послезавтра будем встречать наших товарищей. Я очень хочу, очень хочу, чтобы встретили их по-дружески. Ведь теперь вы будете вместе жить… и работать. Девочки испуганно притихли, как птицы перед грозой. Пацаны разных сортов закосили глазами но лицам товарищей, некоторое количество голов увеличили ротовое отверстие и секунду побыли в таком состоянии. В углу, возле окна, там, где вокруг столов стоят не скамьи, а стулья, компания Короткова вдруг впадает в большое веселье, громко хохочет и, очевидно, обменивается остротами. Вечером в передовом сводном состоялось обсуждение подробностей приема горьковцев и проверялись мельчайшие детали специальной декларации комсомольской ячейки. Кудлатый чаще, чем когда-нибудь, поднимал руку к “потылыце”: - Честное слово, собственно говоря, аж стыдно сюда хлопцев везти. Открылась медленно дверь, и с трудом в нее пролез Жорка Волков. Держась за столы, добрался до скамьи и глянул на нас одним только глазом, да и тот представлял собой неудобную щель в мясистом синем кровоподтеке. - Что такое? - Побили, - прошептал Жорка. - Кто побил? - 519 - - Да постой, - рассердился Волохов. - Побили, побили!.. Мы и сами видим, что побили… Как дело было? Разговор какой был или как? - Разговор был короткий, - ответил с грустной гримасой Жорка, - один только сказал: “А-а, комса?..” Ну… и в морду. - А ты ж? - Ну, и я ж, конечно. Только их было четверо. - Ты убежал? - спросил Волохов. - Нет, не убежал, - ответил Жорка. - А как же? - Ты видишь: и сейчас сижу на переезде. Хлопцы разразились запорожским хохотом, и только Волохов с укором смотрел на искалеченную улыбку друга. 7. Триста семьдесят третий бис На рассвете семнадцатого я выехал встречать горьковцев на станцию Люботин, в тридцати километрах от Харькова. На грязненьком перроне станции было бедно и жарко, бродили ленивые, скучные селяне, измятые транспортными неудобствами, скрежетали сапогами по перрону неповоротливые, пропитанные маслом железнодорожники - деятели товарного движения. Все сегодня сговорились противоречить торжественной парче, в которую оделась моя душа. А может быть, это была и не парча, а что-нибудь попроще - “треугольная шляпа и серый походный сюртук”.[ZT. Подразумевается военно-полевая одежда Наполеона]. Сегодня день генерального сражения. Это ничего, что громоздкий дядя, носильщик, нечаянно меня толкнувший, не только не пришел в ужас от содеянного, но даже не заметил меня. Ничего также, что дежурный по станции недостаточно почтительно и даже недостаточно вежливо давал мне справки, где находится триста семьдесят третий бис. Эти чудаки делали вид, будто они не понимают, что триста семьдесят третий бис - это главные мои силы, это легионы славных моих маршалов Коваля и Лаптя, что вся их жалкая станция Люботин на сегодня удостоена, назначена быть плацдармом великого моего наступления на Куряж. Эти жалкие люди самоуверенно воображали, будто для великих сражений совершенно необходимы гром пушек, и дым, и кровь, и, вообще, всякий беспорядок, будто после таких сражений обязательно должен какой-нибудь мужчина слезть с престола и поехать в далекое путешествие, а другой мужчина, соответственно, оклеить свою - 520 - Как растолковать этим людям, что ставки моего сегодняшнего дня, честное слово, более величественны и значительны, чем ставки какого-нибудь Аустерлица. [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984 .. Сегодня день генерального сражения. Это ничего, что громоздкий дядя, носильщик, нечаянно меня толкнувший, не только не пришел в ужас от содеянного, но даже не заметил меня. Ничего также, что дежурный по станции недостаточно почтительно и даже недостаточно вежливо давал мне справки, где находится триста семьдесят третий бис. Эти чудаки делали вид, будто они не понимают, что триста семьдесят третий бис - это главные мои силы, это главные легионы маршалов Коваля и Лаптя, что вся их станция Люботин на сегодня назначена быть плацдармом моего наступления на Куряж. Как растолковать этим людям, что ставки моего сегодняшнего дня, честное слово, более величественны и значительны, чем ставки какого-нибудь Аустерлица. Солнце Наполеона едва ли способно было затмить мою сегодняшнюю славу. А ведь Наполеону гораздо легче было воевать, чем мне. Хотел бы я посмотреть, что получилось бы из Наполеона, если бы методы соцвоса для него были так же обязательны, как для меня (с.357-8) ]. Бродя по перрону, я поглядывал в сторону Куряжа и вспоминал, что неприятель сегодня утром показал некоторые признаки слабости духа. Все-таки почувствовали куряжане, что мои главные силы всего в тридцати километрах, и самое главное, что они не стоят на месте, а довольно быстро едут, и прямо в Куряж. Куряжане сегодня встали рано, умывались даже, даже подметали в спальнях. Целыми десятками они бродили поближе к нашему штабу, и на их лицах разлито было то невыразительное томление, которое всегда бывает у людей перед приездом нового начальника. Собираясь в Люботин, я вышел на крыльцо пионерской комнаты, окруженный орлами передового сводного и увидел, что большинство куряжан не может, физически не в состоянии, удалиться от нашей группы больше, чем на пятьдесят метров. Они стоят у стен домов, у кустов сирени, у ворот монастыря, сидят на изгородях. Между ними с небывалой еще свободой летают, как ординарцы в военном стане, пацаны Вани Зайченко. Я отметил тонкое чувство стиля в десятом отряде и в душе отсалютовал этой милой группе мальчиков, таких прекрасных и таких благородных, что, в сравнении с ними, благородство какого-нибудь дворянина просто отвратительное лицедейство. Я заметил также, как принарядились сегодня девочки, из каких-то чудесных сундучков вытащили они свеженькие кофточки и новенькие румянца. Между ними я вижу и Гуляеву, которая приветствует меня праздничной улыбкой. Разве это враги? Но где-то на периферии моего поля зрения бродят многие хмурые фигуры, а в дверях клуба стоят коротковцы и с деловым видом что-то обсуждают. Пожалуйста, отступления все равно не будет. Я вынул из кармана фельдмаршальский жезл, основательно взмахнул им в воздухе и сказал Горовичу нарочито громко и повелительно: - Петр Иванович, горьковцы войдут в колонию около двух часов - 521 - Петр Иванович щелкнул каблуками, чутко повел талией и поднял руку в спокойном уверенном ответе. - Есть, товарищ заведующий. Я не знаю, насколько я имел величественный вид, усаживаясь на тряскую, крикливую, дребезжащую чахоточную линейку, но туземцы смотрели на меня с глубоким почтением. И все-таки я ни одной минутки не был уверен, что генеральный бой окончится в мою пользу. Ведь я нуждался вовсе не в знаках почтения, для меня необходимо было придушить весь этот дармоедческий стиль, для которого знаки почтения, как известно, вовсе не противопоказаны. [ “Как ни рано я встал, а в колонии уже было движение. Почему-то многие толкались возле окон пионерской комнаты, другие, гремя ведрами, спускались к “чудотворному” источнику за водой. У колокольных ворот стояли Зорень и Нисинов. - А когда приедут горьковцы? Утром? - спросил серьезно Митька. - Утром. Вы сегодня рано поднялись. - Угу… Не спится как-то… Они на Рыжов приедут? - На Рыжов. А вы будете здесь встречать. - А скоро? - Успеете умыться. - Пойдем, Митька,- медленно реализовал Зорень мое предложение. Я приказал Горовичу для встречи колонны горьковцев и салюта знамени выстроить куряжан во дворе, не применяя для этого никакого особенного давления: - Просто пригласите”. (Пед. соч., т. 3 М.1984, с. 358.) ] Наконец вышел из тайников станции Люботин добрый дух в образе угловатого сторожа и зазвонил в колокол. Отзвонив, он любезно открыл мне тайну этого символического действия: - Запросился триста семьдесят третий бис. Через двадцать минут прибудет. Мои переживания представят себе немногие. Нет, влюбленные тоже не смогут этого сделать. То напряжение, и радость, и надежды, и прочие чувства, которые обычно испытывают влюбленные, ожидая где-нибудь у памятника Котляревскому Вдруг намеченный план встречи неожиданно осложнился, и дальше все покатилось как-то по особенному запутанно, горячо и по-мальчишески радостно. Раньше чем прибыл триста семьдесят третий бис, из Харькова, шутя и играя, подкатил дачный, и из вагонов полился на меня комсомольско-рабфаковский освежающий душ. Белухин держал в руке букет георгин, и на нем топорщился новый пиджак. - Это будем встречать пятый отряд, как будто дамы-принцессы приезжают. Мне, старику, можно. Задоров торчал в окне вагона и заявлял, что он поедет дальше, Карабанов снизу уговаривал его: - Куды ты к бигу поидеш, цему поезду нема дальше ходу. - 522 - - Ого! Я теперь вольный казак. Сегодня же на Молодца сяду. Прибежал кто-то и крикнул: - Та поезд уже давно тут!.. На десятом пути… - Да что ты? - Та на десятом пути… Давно стоит!.. Мы не успели опешить от неожиданной прозы этого сообщения. Из-под товарного вагона на третьем пути на нас глянула продувная физиономия Лаптя, и его припухший взгляд иронически разглядывал нашу группу. - Дывысь! - крикнул Карабанов. - Ванька вже з-пид вагона лизе. На Лаптя набросились всей толпой, но он глубже залез под вагон и оттуда серьезно заявил: - Соблюдайте очередь! И, кроме того, целоваться буду только с Оксаной и Рахилью, для остальных имею рукопожатие. Но Карабанов за ногу вытащил дробного Лаптя из-под вагона, и его голые пятки замелькали в воздухе. - Черт с вами, целуйте! - сказал Лапоть, опустившись на землю, и подставил веснушчатую щеку. Оксана и Рахиль действительно занялись поцелуйным обрядом, а остальные бросились под вагоны. Лапоть долго тряс мне руку и сиял непривычной на его лице открытой и искренней радостью. - Как едете? - Как на ярмарку, - сказал Лапоть. - Молодец только хулиганит: всю ночь колотил по вагону. Там от вагона только стойки остались. Чи тут долго будем стоять? Я приказал всем быть наготове. Если что, будем стоять, - умыться ж надо и вообще… - Иди, узнавай. Лапоть побежал на станцию, а я поспешил к поезду. В поезде было сорок пять вагонов. Из широко раздвинутых дверей и верхних люков смотрели на меня целые букеты горьковцев, смеялись, кричали, размахивали тюбетейками. Из ближайшего люка вылез до пояса Гуд, умиленно моргал глазами и бубнил: - Антон Семенович, отец родной, хиба ж так полагается? Так же не полагается. Разве это закон? Это ж не закон. - Здравствуй, Гуд, на кого ты жалуешься? - На этого чертового Лаптя. Сказал, понимаете: кто из вагона вылезет до сигнала, голову оторву. Скорише принимайте команду, - 523 - Но за моей спиной стоял уже Лапоть и охотно продолжил симфонию в гамме Гуда: - А попробуй вылезти из вагона до сигнала! Ну, попробуй! Думаешь, мне приятно с такими шмаровозами возиться? Ну, вылазь! Гуд продолжает умильно: - Ты думаешь, мне очень нужно вылазить? Мне и здесь хорошо. Это я принципиально. - То-то! - сказал Лапоть. - Ну, давай сюда Синенького! Через минуту из-за плеча Гуда выглянуло хорошенькое детское личико Синенького, недоуменно замигало заспанными глазенками и растянуло упругий яркий ротик: - Антон Семенович… - “Здравствуй” скажи, дурень! Чи ты не понимаешь? - зажурил Гуд. Но Синенький всматривается в меня, краснеет и гудит растерянно: - Антон Семенович… ну, а это что ж?.. Антон Семенович… смотри ты!.. Он затер кулачками глаза и вдруг по-настоящему обиделся на Гуда: - Ты ж говорил: разбужу! Ты ж говорил… У, какой Гудище, а еще командир! Сам встал, смотри ты… Уже Куряж? Да? Уже Куряж? Лапоть расхохотался: - Какой там Куряж! Это Люботин! Просыпайся скорее, довольно тебе! Сигнал давай! Синенький молниеносно посерьезнел и проснулся: - Сигнал? Есть! Он уже в полном сознании улыбнулся мне и сказал ласково: - Здравствуйте, Антон Семенович, - и полез на какую-то полку за сигналкой. Через две секунды он выставил сигналку наружу, подарил меня еще одной чудесной улыбкой, вытер губы голой рукой и придавил их в непередаваемо грациозном напряжении к мундштуку трубы. По станции покатился наш старый сигнал побудки. Из вагонов запрыгали колонисты, и я занялся бесконечным рукопожатием. Лапоть уже сидел на вагонной крыше и возмущенно гримасничал по-нашему адресу. Потом он сказал такую речь: - Вы чего сюда приехали? Вы будете здесь нежничать? А когда вы будете умываться и убирать в вагонах? Или, может, вы думаете: - 524 - Таранец выглянул с соседней тормозной площадки. На его теле только сморщенные, полинявшие трусики, а на голой руке новенькая красная повязка. - Я тут. - Порядка не вижу! - заорал Лапоть. - Вода где, знаешь? И сколько стоять будет, знаешь? Завтрак раздавать, знаешь? Ну, говори! Таранец влез к Лаптю на крышу и, загибая пальцы на руках, ответил, что стоять будем сорок минут, умываться можно возле той башни, а завтрак у Федоренко уже приготовлен и когда угодно можно давать сигнал. - Чулы? - спросил у колонистов Лапоть. - А если чулы, так какого ангела гав Загоревшие ноги колонистов замелькали на всех люботинских путях. По вагонам заскребли веники, и четвертый “У” сводный заходил перед вагонами с ведрами, собирая сор. Из последнего вагона Шершнев и Осадчий вынесли на руках еще не проснувшегося Коваля и старательно приделывали его посидеть на сигнальном столбике. - Воны ще не проснулысь, - сказал Лапоть, присев перед Ковалем на корточках. Коваль свалился со столбика. - Теперь воны вже проснулысь, - отметил и это событие Лапоть. - Как ты мне надоел, Рыжий! - сказал серьезно Коваль и пояснил мне, подавая руку: - Чи есть на этого человека какой-нибудь угомон, чи нету? Всю ночь по крышам, то на паровозе, то ему померещилось, что свиньи показились. Если я чего уморился за это время, то хиба от Лаптя. Где тут умываться? - А мы знаем, - сказал Осадчий. - Берем, Колька! И они потащили Коваля к башне, а Лапоть сказал: - А он еще недоволен… А знаете, Антон Семенович, Коваль, мабудь, за эту неделю первую ночь спал. Через полчаса в вагонах было убрано, и колонисты в блестящих темно-синих трусиках и белоснежных сорочках уселись завтракать. Меня втащили в штабной вагон и заставили есть “Марию Ивановну”. Силантий Отченаш, зажимая мизинцем ломоть хлеба, большой палец все-таки приладил для жестикуляции: - Хорошей смертью, здесь это, умерла Мария Ивановна, как - 525 - - Сколько поросят нам дала Мария Ивановна, а, Силантий? - спросил кто-то. - Поросят, здесь это, штук шестьдесят, как говорится. Хорошая была свинья Марья Ивановна и такая, видишь, история, - и померла - хорошо. А ведь, здесь это, чистая была тебе англичанка. Снизу, с путей, кто-то сказал громко. - Лапоть, начальник станции объявил - через каких-нибудь десять минут поедем. Я выглянул на знакомый голос. Грандиозные очи Марка Шейнгауза смотрели на меня серьезно, и по ним ходили темные волны какой-то страсти. - Марк, здравствуй! Как это я тебя не видел? - А я был на карауле у знамени, - строго сказал Марк. - Как тебе живется? Ты теперь доволен своим характером? Я спрыгнул вниз. Марк поддержал меня и, пользуясь случаем, зашептал напряженно: - Я еще не очень доволен своим характером, Антон Семенович. Не очень доволен, хочу вам сказать правду. - Ну? - Вы понимаете: они едут, так они песни поют, и ничего. А я все думаю и думаю и не могу песни с ними петь. Разве такой должен быть характер у большевика? - Вот чудак, - ответил я Марку, - что ж, по-твоему, все большевики должны быть на одну мерку? Они песни поют, а ты думаешь. Чем плохо? - Так смотря о чем я думаю, вы посудите. Марк раз пять быстро взмахнул ресницами: - Они не боятся, а я боюсь. - Чего? - Вы не думайте, что я боюсь за себя. За себя я ничуть не боюсь. А я боюсь за них. У них было хорошее счастье, а теперь им, наверное, будет плохо, и кто его знает, чем это кончится… - А ты знаешь, Марк, какое у них было самое главное счастье? - задал я вопрос. - Я думаю, что знаю. У них был хороший труд и, кроме того, свободный труд. - Это еще мало, Марк. У них была готовность к борьбе, а теперь они идут на эту борьбу, потому они и счастливы. - А вы скажите, для чего им было идти на борьбу, если им было и так хорошо? - 526 - И вместе со всеми бросился к вагону.
Взбираясь в вагон, я видел, как свободно, выбрасывая голые пятки, подбежал к своему вагону Марк, и подумал: сегодня этот юноша узнает, что такое победа или поражение. Тогда он станет большевиком. Паровоз засвистел. Лапоть заорал на какого-то опоздавшего. Поезд тронулся. Через сорок минут он медленно втянулся на Рыжовскую станцию и остановился на третьем пути. На перроне стояли Екатерина Григорьевна, Лидочка и Гуляева, и у них дрожали лица от радости. Коваль подошел ко мне: - Чего будем волынить? Разгружаться? Он побежал к начальству. Выяснилось, что поезд для разгрузки нужно подавать на первый путь, к “рамке”, но подать нечем. Поездной паровоз ушел в Харьков, а теперь нужно вызвать откуда-то специальный маневровый паровоз. На станцию Рыжов никогда таких составов не приходило, и своего маневрового паровоза не было. Это известие приняли сначала спокойно. Но прошло полчаса, потом час, нам надоело томиться возле вагонов. Беспокоил нас и Молодец, который, чем выше поднималось солнце, тем больше бесчинствовал в вагоне. Он успел еще ночью разнести вдребезги всю вагонную обшивку и теперь добивал остальное. Возле его вагона уже ходили какие-то чины и в замасленных книжках что-то подсчитывали. Начальник станции летал по путям, как на ристалищах - Да когда же будет паровоз? - пристал к нему Таранец. - Я не больше знаю, чем вы! - почему-то озлился начальник. - Может быть, завтра будет. - Завтра? О! Так я тогда больше знаю… - Чего больше? Чего больше? - Больше знаю, чем вы. - Как это вы знаете больше, чем я? - А так: если нет паровоза, мы сами перекатим поезд на первый путь. Начальник махнул рукой на Таранца и убежал. Тогда Таранец пристал ко мне: - 527 - - Отстань, Таранец, глупости какие! И Карабанов развел руками: - Ну, такое придумал, поезд он перекатит! Это ж нужно аж до семафора подавать, за все стрелки. Но Таранец настаивал, и многие ребята его поддерживали. Лапоть предложил: - О чем нам спорить? Проиграем сейчас на работу и попробуем. Перекатим - хорошо, не перекатим - не надо, будем ночевать в поезде. - А начальник? - спросил Карабанов, у которого глаза уже заиграли задором. - Начальник! - ответил Лапоть. - У начальника есть две руки и одна глотка. Пускай себе размахивает руками и кричит. Веселей будет. - Нет, - сказал я, - так нельзя. Нас на стрелках может накрыть какой-нибудь поезд. Такой каши наделаете! - Н-ну, это мы понимаем! Семафор закрыть нужно! - Бросьте, хлопцы! Но хлопцы окружили меня целой толпой. Задние влезли на тормозные площадки и крыши и убеждали меня хором. Они просили у меня только одного: передвинуть поезд на два метра. - Только на два метра и - стоп. Какое кому дело? Мы никого не трогаем! Только на два метра, а потом сами скажете. Я, наконец, уступил. Тот же Синенький заиграл на работу, и колонисты, давно усвоившие детали задания, расположились у стоек вагонов. Где-то впереди пищали девочки. Лапоть вылез на перрон и замахнулся тюбетейкой. - Стой, стой! - закричал Таранец. - Сейчас начальника приведу, а то он больше меня знает. Начальник выбежал на перрон и воздел руки: - Что вы делаете? Что вы делаете? - На два метра, - сказал Таранец. - Ни за что, ни за что!.. Как это можно? Как можно такое делать? - Да на два метра! - закричал Коваль. - Чи вы не понимаете, чи как? Начальник тупо влепился взглядом в Коваля и забыл опустить руки. Хлопцы хохотали у вагонов. Лапоть снова поднял руку с тюбетейкой, и все прислонились к стойкам, уперлись босыми ногами в песок и, закусив губы, поглядывали на Лаптя. Он махнул - 528 - - Нажимай! Несколько мгновений мне казалось, что ничего не выйдет - поезд стоит неподвижно, но, взглянув на колеса, я вдруг заметил, что они медленно вращаются, и сразу же после этого увидел и движение поезда. Но Лапоть заорал что-то, и хлопцы остановились. Начальник станции оглянулся на меня, вытер лысину и улыбнулся милой старческой, беззубой улыбкой: - Катите… что ж… бог с вами! Только не придавите никого. Он повертел головой и вдруг громко рассмеялся: - Сукины сыны, ну, что ты скажешь, а? Ну, катите… - А семафор? - Будьте покойны. - Го-то-о-овсь! - закричал Таранец, и Лапоть снова поднял свою тюбетейку. Через полминуты поезд катился к семафору, как будто его толкал мощный паровоз. Хлопцы, казалось, просто шли рядом с вагонами и только держались за стойки. На тормозных площадках сидели каким-то чудом выделенные ребята, чтобы тормозить на остановке. От выходной стрелки нужно было прогнать поезд по второму пути в противоположный конец станции, чтобы уже оттуда подать его обратно к рамке. В тот момент, когда поезд проходил мимо перрона и я полной грудью вдыхал в себя соленый воздух аврала, с перрона меня окликнули: - Товарищ Макаренко! Я оглянулся. На перроне стояли Брегель, Халабуда и товарищ Зоя. У товарища Зои даже щеки тряслись от испуга, и она казалась такой маленькой, как будто карлицей служила у графа Соцвоса. Брегель возвышалась на перроне в сером широком платье и напоминала мне памятник Екатерине Великой - такая Брегель была величественная. И так же величественно она вопросила меня со своего пьедестала: - Товарищ Макаренко, это ваши воспитанники? Я виновато поднял глаза на Брегель, но в этот момент на мою голову упало целое екатерининское изречение: - Вы жестоко будете отвечать за каждую отрезанную ногу. В голосе Брегель было столько железа и дерева, что ей могла позавидовать любая самодержица. К довершению сходства ее рука с указующим перстом протянулась к одному из колес нашего поезда, под которым, впрочем, я не увидел ни одной отрезанной ноги. - 529 - - Болтали, болтали, что товарищ Макаренко очень любит своих воспитанников... Надо показать всем, как он их любит. Из моей груди покатился к горлу какой-то ком, вероятно, такой ком перекатывается у собак, когда они собираются зарычать и вцепиться кому-нибудь в горло. Очень возможно, что я и на самом деле зарычал, но в то время мне казалось, что я очень сдержанно и вежливо сказал: - О, товарищ Зоя, вас нагло обманули! Я настолько черствый человек, что здравый смысл всегда предпочитаю самой горячей любви. Зеленые глаза товарища Зои с ненавистью “выслушали” мой ответ, но сдаваться они и не думали: - Да? И только при помощи здравого смысла вы рассчитываете справиться с Куряжем? - спросила она, лязгая зубами. Я улыбнулся: - Попробую. Любовь, кажется, там уже применяли? Или что-нибудь другое? Вам лучше знать. Товарищ Зоя прыгнула бы на меня с высоты перрона, и, может быть, там и окончилась бы моя антипедагогическая поэма, если бы Халабуда не сказал просто, по-рабочему: - А здорово, стервецы, покатили поезд! Aх, ты, карандаш, смотри, смотри, Брегель… Ах, ты, поросенок!.. Халабуда уже шагает рядом с Васькой Алексеевым, сиротой множества родителей. О чем-то он с Васькой перемолвился, и не успели мы пережить еще нашей злости, как Халабуда уже надавил руками на какой-то упор в вагоне. Я мельком взглянул на окаменевшее величие памятника Екатерине Великой, перешагнул через лужу желчи, набежавшую с товарища Зои, и тоже поспешил к вагонам. Через двадцать минут Молодца вывели из полуразрушенного вагона, и Антон Братченко карьером полетел в Куряж, далеко за собой оставляя полосу пыли и нервное потрясение рыжовских собак. Оставив сводный отряд для разгрузки под командой Осадчего, мы быстро построились на вокзальной маленькой площади. Брегель с подругой залезли в автомобиль, и я имел удовольствие еще раз позеленить их лица звоном труб и громом барабанов нашего - 530 - - Садитесь! Я удивленно пожал плечами и приложил руку к сердцу. Товарищ Зоя вздрогнула от отвращения и еще чуточку позеленела. Зато Халабуда сказал громко: - А ты думаешь, Зойка, с тобой ехать приятнее, чем идти с ними? Ты ничего не понимаешь. Автомобиль унесся вперед, и я долго обижался, что нам в новых трусиках и сорочках приходится идти в полосе пыли, которую он протянул за собою. Было тихо и жарко. Дорога проходила через луг и мостик, переброшенный над узенькой захолустной речкой. Шли по шесть в ряд: впереди четыре трубача и восемь барабанщиков, с ними я и дежурный командир Таранец, а за нами знаменная бригада. Чувствовалось особенно серьезное напряжение оттого, что знамя было в чехле, и от сверкающей его верхушки свешивались и покачивались над головой Лаптя золотые кисти. За Лаптем сверкал свежестью белых сорочек и молодым ритмом голых ног строй колонистов, разделенный в центре четырьмя рядами девчат в синих юбках. Выходя иногда на минутку из рядов, я видел, как вдруг посуровели и спружинились фигуры колонистов. Несмотря на то что мы шли по безлюдному лугу, они строго держали равнение и, сбиваясь иногда на кочках, заботливо спешили поправить ногу. Гремели только барабаны, рождая где-то далеко у стен Куряжа отчетливое сухое эхо. Сегодня барабанный марш не усыплял и не уравнивал игры сознания. Напротив, чем ближе мы подходили к Куряжу, тем рокот барабанов казался более энергичным и требовательным, и хотелось не только в шаге, но и в каждом движении сердца подчиниться его строгому порядку. Колонна вошла в Подворки. За плетнями и калитками стояли жители, прыгали на веревках злые псы, потомки древних монастырских собак, когда-то охранявших его богатства. Впрочем, в этом селе не только собаки, но и многие люди были выращены на тучных пастбищах монастырской истории. Их зачинали, выкармливали, выращивали все на тех же пятаках и алтынах, выручаемых за спасение души, за исцеление от недугов, за слезы пресвятой богородицы и за перья из крыльев архангела Гавриила. Я уже знал, - 531 - И поэтому, проходя через село, я остро чувствовал враждебные взгляды и в шепоте сбившихся за плетнями групп точно угадывал и мысли, и слова, и добрые пожелания по нашему адресу. Вот здесь, на улицах Подворок, я вдруг ясно ощутил великое историческое значение нашего марша, хотя он и выражал только, может быть, одно из молекулярных явлений нашей эпохи. Представление о колонии имени Горького вдруг освободилось у меня и от предметных форм, и специфической раскраски педагогики. Уже не было у меня ни излучин Коломака, ни старательных построек старого Трепке, ни двухсот розовых кустов, ни свинарни пустотелого бетона. Присохли также и где-то рассыпались по дороге хитрые проблемы педагогики. Остались только чистые люди, люди нового опыта и новой человеческой позиции на равнинах земли. И я понял вдруг, что наша колонна выполняет сейчас, может быть, и маленькую, но острополитическую задачу. Шагая по улицам Подворок, мы проходили, собственно говоря, по враждебной стране, где в живом еще содрогании сгрудились и старые люди, и старые интересы, и старые жадные паучьи приспособления. И в стенах монастыря, который уже показался впереди, сложены целые штабели ненавистных для меня идей и предрассудков: слюноточивое интеллигентское идеальничанье, будничный, бесталанный формализм, дешевая бабья слеза и умопомрачительное канцелярское невежество. Я представил себе огромные площади этой безграничной свалки: мы уже прошли по ней столько лет, столько тысяч километров, и впереди еще она смердит, и справа, и слева, мы окружены ею со всех сторон. Поэтому такой ограниченной в пространстве кажется маленькая колонна горьковцев, у которой сейчас нет ничего материального: ни коммуникации, ни базы, ни родственников - Трепке оставлено навсегда, Куряж еще не завоеван. Ряды барабанщиков тронулись в гору - ворота монастыря были уже перед нами. Из ворот выбежал в трусиках Ваня Зайченко, на секунду остолбенел на месте и стрелой полетел к нам под горку. Я даже испугался: что-нибудь случилось, но Ваня круто остановился против меня и взмолился со слезами, прикладывая палец к щеке: - Антон Семенович, я пойду с вами, я не хочу там стоять. - Иди здесь. Ваня выровнялся со мной, внимательно поймал ногу и задрал голову. Потом поймал мой внимательный взгляд, вытер слезу и улыбнулся горячо, выдыхая облегченно волнение. - 532 - 8. Гопак Строй горьковцев и толпа куряжан стояли друг против друга на расстоянии семи-восьми метров. Ряды куряжан, наскоро сделанные Петром Ивановичем, оказались, конечно, скоропортящимися. Как только остановилась наша колонна, ряды эти смешались и растянулись далеко от ворот до собора, загибаясь в концах и серьезно угрожая нам охватом с флангов и даже полным окружением. И куряжане и горьковцы молчали: первые - в порядке некоторого обалдения, вторые - в порядке дисциплины в строю при знамени. До сих пор куряжане видели колонистов только в передовом сводном, всегда в рабочем костюме, достаточно изнуренными, пыльными и немытыми. Сейчас перед ними протянулись строгие шеренги внимательных, спокойных лиц, белоснежных сорочек, блестящих поясных пряжек и ловких коротких трусиков над линией загоревших ног. В нечеловеческом напряжении, в самых дробных долях секунды я хотел ухватить и запечатлеть в сознании какой-то основной тон в выражении куряжской толпы в этот момент, но мне не удалось этого сделать. Это уже не была монотонная, тупая толпа первого моего дня в Куряже. Переходя взглядом от группы к группе, я встречал все новые и новые выражения, часто даже совершенно неожиданные. Только немногие смотрели в равнодушном нейтральном покое, что-то переваривая в желудках и вспоминая о былых пастбищах и прошлогодних стойлах. Большинство малышей открыто восхищалось - так, как восхищаются они игрушкой, которую хочется взять в руки и прелесть которой не вызывает зависти и не волнует самолюбия. Нисинов и Зорень стояли, обнявшись, и смотрели на горьковцев, склонив друг другу головы, о чем-то мечтая, может быть, о тех временах, когда и они станут в таком же пленительном ряду и так же будут смотреть на них замечтавшиеся “вольные” пацаны. Было много лиц, глядевших с тем неожиданно серьезным вниманием, когда толпятся на месте возбужденные мускулы лица, а глаза ищут скорее удобного поворота, и мозг требует немедленного объяснения. На этих лицах жизнь пролетала бурно; через десятые доли секунды эти лица уже что-то рассказывали от себя, выражая то одобрение, то удовольствие, то сомнение, то зависть. Зато медленно-медленно растворялись ехидные - 533 - Только секунды продолжалось это первое молчаливое противостояние двух лагерей. Моим делом было немедленно уничтожить и семиметровое расстояние между ними и это взаимное разглядывание. - Товарищи! - сказал я. - С этой минуты мы все, четыреста человек, составляем один коллектив, который называется: трудовая колония имени Горького. Каждый из вас должен всегда это помнить, каждый должен знать, что он - горьковец, должен смотреть на другого горьковца как на своего ближайшего товарища и первого друга, обязан уважать его, защищать, помогать во всем, если он нуждается в помощи, и поправлять его, если он ошибается. У нас будет строгая дисциплина, и вы должны гордиться нашей строгой дисциплиной. Дисциплина нам нужна потому, что дело наше трудное и дела у нас много. Мы его сделаем плохо, если у нас не будет дисциплины. Я еще говорил много о стоящих перед нами задачах, о том, как нам нужно богатеть, учиться, пробивать дорогу и для себя и для будущих горьковцев, что нам нужно жить правильно, как настоящим пролетариям, и выйти из колонии настоящими комсомольцами, чтобы и после колонии строить и укреплять советскую власть и пролетарское государство. Я был удивлен неожиданным вниманием куряжан к моим словам. Как раз горьковцы слушали меня несколько рассеянно, может быть, потому, что мои слова не открывали уже для них ничего нового, все это давно сидело крепко в каждой крупинке мозга, в каждой капле крови всех колонистов. Но почему те же куряжане две недели назад мимо ушей пропускали мои обращения к ним, гораздо более горячие и убедительные, может быть, даже более талантливые? Все-таки, черт - 534 - Я кончил речь и объявил, что через полчаса будет общее собрание колонии имени Горького; за эти полчаса колонисты должны познакомиться друг с другом, пожать, обязательно пожать, друг другу руки и прийти вместе на собрание. А сейчас, как полагается, отнесем наше знамя в помещение… Коваль подал команду, загремели барабаны, затрубили трубы, и Таранец повел знамя прямо на толпу куряжан. Испуганно толкаясь, куряжане хлынули в сторону, уступая знамени широкую дорогу. - Разойдись! Мои ожидания, что горьковцы подойдут к куряжанам и подадут им руки, не оправдались. Они разлетелись из строя, как заряд дроби, и бросились бегом к спальням, клубам и мастерским. Куряжане не обиделись таким невниманием и побежали вдогонку, только Коротков стоял среди своих приближенных, и они о чем-то потихоньку разговаривали. У стены собора сидели на могильных плитах Брегель и товарищ Зоя. Я подошел к ним. - Ваши одеты довольно кокетливо, - сказала Брегель. - А спальни для них приготовлены? - спросила товарищ Зоя. - Обойдемся без спален, - неохотно дал я ответ и поспешил заинтересовать новым явлением. Окруженное колонистами славного ступицынского отряда, в ворота монастыря медленно и тяжело входило наше свиное стадо. Оно шло тремя отрядами: впереди пятьдесят маток, за ними триста молодняка и сзади папаши. Их встречал, осклабясь в улыбке, Волохов со своим штабом, и Денис Кудлатый уже любовно почесывал за ухом у нашего общего любимца, пятимесячного Чемберлена, названного так в память о знаменитом ультиматуме этого деятеля. Стадо направилось к приготовленным для него загородкам, и в ворота вошли занятые увлекательной беседой Ступицын, Шере и Халабуда. Халабуда размахивал одной рукой по направлению к житному полю, а другой прижимал к сердцу самого маленького и самого розовенького поросенка. - Ох, и свиньи ж у них! - сказал Халабуда, подходя к нашей группе. - Если у них и люди такие, как свиньи, толк будет, будет, я тебе говорю. - 535 - - Вероятно, все-таки товарищ Макаренко главную свою заботу обращает на людей? - Сомневаюсь, - сказала Зоя, - для свиней место приготовлено, а для детей - обойдутся… Брегель вдруг заинтересовалась таким оригинальным положением: - Да, Зоя верно отметила. Интересно, что скажет товарищ Макаренко, при этом не свиновод Макаренко, а педагог Макаренко? Я был очень поражен откровенной неприязнью этих слов, но не захотел в этот день отвечать такой же откровенной грубостью: - Разрешите этим двум деятелям ответить, так сказать, коллективно. - Пожалуйста. - Видите ли, колонисты здесь хозяева, а свиньи - подопечные. - А вы кто? - спросила Брегель, глядя в сторону. - Если хотите, я ближе к хозяевам. - Но для вас спальня обеспечена? - Я тоже обхожусь без спальни. Брегель досадливо передернула плечами и сухо предложила товарищу Зое: - Прекратим эти разговоры. Товарищ Макаренко любит острые положения. Халабуда громко захохотал: - Что ж тут плохого? И правильно делает, ха - острые положения. А на что ему тупые положения? Я нечаянно улыбнулся, и поэтому Зоя на меня снова напала: - Я не знаю, какое это положение, острое или тупое, если людей нужно воспитывать по образцу свиней. Я внимательно присмотрелся к этому заблудшему существу и попытался ей ласково растолковать: - Товарищ Зоя, если наше воспитание будет вообще успешным, вы же не станете протестовать? - Смотря какой успех, и для кого он кажется успехом. - Как для кого кажется? Для вас и для меня. - Наверное, у нас разные вкусы, товарищ Макаренко. По-моему мнению, воспитание должно быть основано на науке, а по вашему - на здравом смысле и на правилах свиноводства. - Но какой это науке? - спросил я уже не так ласково. - Ах, вы даже не знаете, на какой науке? Да, я и забыла, что вы не читаете педагогической литературы. Вероятно, поэтому ваш идеал воспитания - свинья. - 536 - - Нет, идеал у меня другой. - Не свинья? - Нет. - А кто? - Вы. Брегель бесшабашно треснула об землю своей важностью и расхохоталась. Зеленая товарищ Зоя включила какие-то сердитые моторы, и выпуклые глаза ее засверлили мое существо со скоростью двадцати тысяч оборотов в секунду. Я даже испугался. Но в эту минуту прибежал со своей трубой румяный, возбужденный Синенький и залепетал приблизительно с такой же скоростью: - Там. Лапоть сказал… а Коваль говорит: подожди. А Лапоть ругается и говорит: я тебе сказал, так и делай, да… А еще говорит: если будешь волынить… и хлопцы тоже… Ой, спальни какие, ой-ой-ой, и хлопцы говорят: нельзя терпеть, а Коваль говорит - с вами посоветуется… - Я понимаю, что говорят хлопцы и что говорит Коваль, но никак не пойму, чего ты от меня хочешь? Синенький застыдился: - Я ничего не хочу… А только Лапоть говорит… - Ну? - А Коваль говорит: посоветуемся… - Что именно говорит Лапоть? Это очень важно, товарищ Синенький. Синенький так увлекся красотой моего вопроса, что даже не расслышал его: - А? - Что сказал Лапоть? - Ага… Он сказал: давай сигнал на сбор. - Вот это и нужно было сказать с самого начала. - Так я ж говорил вам… Товарищ Зоя взяла двумя пальцами румяные щеки Синенького и обратила его губы в милый розовый бантик: - Какой прелестный ребенок! Синенький недовольно вырвался из ласковых рук Зои, вытер рукавом рубашки рот и обиженно закосил на Зою: - Ребенок… Смотри ты!.. А если бы я так сделал?.. И вовсе не ребенок… А колонист вовсе. Халабуда легко поднял Синенького на руки вместе с его трубой. - 537 - Синенький с удовольствием принял предложенную игру и против поросенка не заявил протеста. Товарищ Зоя и это отметила: - Кажется, звание поросенка у них наиболее почетное. - Да брось! - сказал недовольно Халабуда и опустил Синенького на землю. Собирался разгореться прежний бестолковый спор, но пришел Коваль, а за Ковалем и Лапоть. Коваль по-деревенски стеснялся начальства и моргал из-за плеча Брегель, предлагая мне отойти в сторонку и поговорить. Лапоть начальства не стеснялся: - Он, понимаете, думал, Коваль, что для него здесь пуховые перины приготовлены. А я считаю - ничего не нужно откладывать. Сейчас соберем собрание, и прочитаем им нашу декларацию. Коваль покраснел от необходимости говорить при начальстве, да еще при “бабском”, которое он в глубине души всегда считал начальством второго сорта, но от изложения своей точки зрения не отказался. Говорил он всегда туговато и кругло, постукивая согнутым указательным пальцем правой руки по нарочно подставленной ладони левой: - На что мне твои перины, и не говори глупостей!.. А только - чи заставим мы их подчиниться нашей декларации? И как ты его заставишь? Чи за комир Коваль опасливо глянул на Брегель, но настоящая опасность грозила с другой стороны: - Как это: за груды? - тревожно спросила товарищ Зоя. - Да нет, это ж только так говорится, - еще больше покраснел Коваль. - На что мени ихние груды, хай им! Я завтра пойду в горком, нехай меня завтра на село посылает… - А вот вы сказали: “мы заставим”. Как это вы хотите заставить? Коваль от озлобления сразу потерял уважение к начальству и даже удалился в другую сторону: - Та… ну его к… Якого черта! Чи тут работа, чи теревени И быстро ушел к клубу, пыльными сапогами выворачивая из куряжской почвы остатки монастырских кирпичных тротуаров. Лапоть развел руками перед Зоей: - Я вам это могу объяснить, как заставить. Заставить - это значит… Ну, значит, заставить, тай годи! - Видишь, видишь? - подпрыгнула товарищ Зоя перед Брегель. - Ну, что ты теперь скажешь? - Синенький, играй сбор, - приказал я. - 538 - - Господи, трубы эти!.. Командиры!.. Казарма!.. - Ничего, - сказал Лапоть, - зато, видите, вы уже поняли, в чем дело. - Звонок гораздо лучше, - мягко возразила Брегель. - Ну, что вы: звонок! Звонок - дурень, он всегда одно и то же кричит. А это разумный сигнал: общий сбор. А есть еще “сбор командиров”, “спать”, а есть еще тревога. Ого! Если бы вот Ванька затрубил тревогу, так и покойник на пожар выскочит, и вы побежите. Из-за углов флигелей, сараев, из-за монастырских стен показались группы колонистов, направлявшиеся к клубу. Малыши часто срывались на бег, но их немедленно тормозили разные случайные впечатления. Горьковцы и куряжане уже смешались и вели какие-то беседы, по всем признакам имевшие характер нравоучения. Большинство куряжан все же держалось в стороне, и движение в этих местах было замедленнее. В пустом прохладном клубе стали все тесной толпой, но белые сорочки горьковцев отделились ближе к алтарному возвышению, и я заметил, что это делалось по указаниям Таранца, очевидно, сознательно, на всякий случай концентрировавшего силы. Бросалась в глаза малочисленность ударного кулака горьковцев. На четыреста человек собрания их было десятков пять: второй, третий и десятый отряды возились с устройством скота, да у Осадчего на Рыжове осталось человек двадцать, не считая рабфаковцев. Кроме того, наши девочки в счет не шли. Их очень ласково, почти трогательно, с поцелуями и причитаниями приняли куряжские девчата и разместили в своей спальне, которую недаром Оля Ланова с таким увлечением приводила в порядок. Перед тем как открыть собрание, Жорка Волков спросил у меня шепотом: - Значит, действовать прямо? - Действуй прямо, - ответил я. Жорка вышел на алтарное возвышение и приготовился читать то, что мы все шутя называли декларацией. Это было постановление комсомольской организации горьковцев, постановление, в которое Жорка, Волохов, Кудлатый, Жевелий и Горьковский вложили пропасть инициативы, остроумия, широкого русского размаха и скрупулезной арифметики, прибавив к этому умеренную дозу нашего горьковского перца, хорошей товарищеской любви и любовной товарищеской жестокости. - 539 - Жорка сказал небольшое вступительное слово: - Товарищи колонисты, будем говорить прямо: черт его знает, с чего начинать. Но вот я вам прочитаю постановление ячейки комсомола, и вы сразу увидите, с чего начинать и как оно все пойдет. Только вот что я хотел сказать. Тут некоторые куряжане, может быть, обижаться будут: с какой стати и откуда приехали сюда такие распоряжаться. Можно, конечно, спорить, откуда и что, а только, дорогие товарищи, не надо спорить, давайте прямо скажем - мы вас кое-чему хорошему научили, потому ты смотри: не было бы советской власти, ходил бы ты вместе с собаками за панским стадом, а теперь ты можешь как свободный гражданин работать и даже будешь членом партии пролетариата, видишь? А ты не работаешь, и не комсомолец, и не пионер, черте-шо, сидишь в грязи, и что ты такое есть в самом деле? С какой точки тебя можно рассматривать? Прямо с такой точки: ты есть продовольственная база для клопов, вшей, тараканов, блох и всякой сволочи. - А мы виноваты, что ли! - крикнул из толпы Ховрах. - Ага? - обрадовался Жорка. - А кто виноват? Дяди и тети виноваты, Пушкин виноват? Ты на них, товарищ, не сворачивай, мало ли кому чего хочется? Скажем, Чемберлену Куряжане хотя и не знакомы были с Чемберленом и его желаниями, засмеялись и ближе переступили к Жорке. - Вы виноваты, - строго протянул руку вперед оратор. - Вы виноваты, и здорово виноваты. Какое вы имеете право расти дармоедами, и занудами, и сявками? Не имеете права. Не имеете права, и все! И грязь у вас в то же время. Какой же человек имеет право жить в такой грязи? Мы свиней каждую неделю с мылом моем, надо вам посмотреть. Вы думаете, какая-нибудь свинья не хочет мыться или говорит: “Пошли вы вон от меня с вашим мылом”? Ничего подобного: кланяется и говорит: “Спасибо”. А у вас мыла нет два месяца… - Так не давали, - сказал с горькой обидой кто-то из толпы. Круглое лицо Жорки, еще не потерявшее синих следов ночной встречи с классовым врагом, нахмурилось и поострело. - А кто тебе должен давать? Здесь ты хозяин. Ты сам должен считать, как и что. - 540 - Головы повернулись в сторону вопроса, но только круги таких же движений ходили на том месте, и несколько лиц в центре довольно ухмылялись. Жорка широко улыбнулся: - Вот дурачье! Антону Семеновичу мы доверяем, потому что он наш, и мы действуем вместе. А это здоровый дурень у вас спросил. А только пусть он не беспокоится, мы и таких дурней научим хозяйничать, а то, понимаете, сидит и смотрит по сторонам: где ж мой хозяин? В клубе грохнули хохотом: очень удачно Жорка сделал глупую морду растяпы, ищущего хозяина. Жорка продолжал: - А кто в советской стране хозяин? Не знаете, несчастные? Пролетариат хозяин, и, конечно, не все скопом командуют, а доверяют самым настоящим людям, а кому нельзя доверить, на то есть контроль, и по шапке. Вы тут сидели на казенных харчах, гадили под себя, а политической сознательности у вас, как у петуха. Я уже начинаю беспокоиться: не слишком ли Жорка дразнит куряжан, не мешало бы поласковее. И в этот же момент тот же неуловимый голос крикнул: - Посмотрим, куда вы гадить будете! По клубу прошли волны сдержанного, вредного смеха и довольных, понимающих улыбок. - Можешь свободно смотреть, - серьезно-приветливо сказал Жорка. - Я тебе могу даже кресло возле уборной поставить, сиди себе и смотри. И даже очень будет для тебя полезно, а то и на двор ходить не умеешь. Это все-таки хоть и маленькая квалификация, а знать каждому нужно. Хоть и краснели куряжане, а не могли отказаться от смеха, держались друг за друга и пошатывались от удовольствия. Девочки пищали, отвернувшись к печке, и обижались на оратора. Только горьковцы деликатно сдерживали улыбку, с гордостью посматривая на Жорку. Куряжане пересмеялись, и взоры их, направленные на Жорку, стали теплее и вместительнее, точно и на самом деле они выслушали от Жорки вполне приемлемую и полезную программу. Я заметил, как стреляли глазами во все стороны многие живые морды, и это было для меня понятно: очень важное значение имеет программа в жизни человека. [ ZT. В т.3 М.1984 с. 372 Программа имеет великое значение в жизни человека. ] Даже самый никчемный человечишка, если видит перед собой не простое пространство земли с холмами, оврагами, болотами и кочками, а пусть и самую скромную - 541 - Мы сознательно рассчитывали на великое значение всякой перспективности, даже такой, в которой нет ни одного пряника, ни одного грамма сахара. Так именно и была составлена декларация комсомольской ячейки, которую, наконец, Жорка начал читать перед собранием. Я считаю необходимым привести эту декларацию полностью, так как она чрезвычайно сжато излагает план нашей деятельности в Куряже: “Постановление ячейки ЛКСМ при колонии имени Максима Горького от 15 мая 1926 года 1. Считать все отряды старых горьковцев и новых в Куряже распущенными и организовать немедленно новые двадцать отрядов в таком составе… (Приводится распределение всех колонистов по двадцати отрядам). 2. Назначить командирами отрядов 1-го сапожников - Гуда Секретарем совета командиров назначается товарищ Лапоть, - 542 - 3. Совету командиров предлагается провести в жизнь все намеченное в этом постановлении и сдать колонию в полном порядке представителям Наркомпроса и Окрисполкома в день первого снопа, который отпраздновать торжественно в конце июля. 4. Немедленно, то есть до вечера 17 мая, отобрать у воспитанников бывшей куряжской колонии всю их одежду и белье, все постельное белье, одеяла, матрацы, полотенца и прочее, не только казенное, но, у кого есть, и свое, сегодня же сдать в дезинфекцию, а потом в починку. 5. Всем воспитанникам выдать трусики и голошейки, сшитые девочками в старой колонии, а вторую смену выдать через неделю, когда первая будет отдана в стирку. 6. Всем воспитанникам, кроме девочек, остричься под машинку и получить немедленно бархатную тюбетейку. 7. Всем воспитанникам сегодня выкупаться, где кто может, а прачечную предоставить в распоряжение девочек. 8. Всем отрядам не спать в спальнях, а спать на дворе, под кустами или где кто может, там, где выберет командир, до тех пор, пока не будет закончен ремонт и оборудование новых спален в бывшей школе. 9. Спать на тех матрацах, одеялах и подушках, которые привезены старыми горьковцами, а сколько придется этого на отряд, делить без спора, много или мало, все равно. 10. Никаких жалоб и стонов, что не на чем спать, чтобы не было, а находить разумные выходы из положения. 11. Обедать в две смены целыми отрядами и из отряда в отряд не лазить. 12. Самое серьезное внимание обратить на чистоту. 13. До 1 августа мастерским не работать, кроме швейной, а провести такие работы: Разобрать монастырскую стену и из кирпича строить свинарню на 300 свиней. Покрасить везде полы, окна, двери, перила, кровати. Полевые и огородные работы. Отремонтировать всю мебель. Произвести генеральную уборку двора и всего ската горы во все стороны, провести дорожки, устроить цветники и оранжерею. Пошить всем колонистам хорошую пару костюмов и купить к зиме обувь, а летом ходить босиком. Очистить пруд и купаться. Насадить новый сад на южном склоне горы. - 543 - Несмотря на свою внешнюю простоту, декларация явилась сокрушительным и неожиданным ударом на куряжан. Даже нас, ее авторов, она поражала жестокой определенностью и требовательностью действия. Кроме того, - это потом особенно отмечали куряжане - она вдруг показала всем, что наша бездеятельность перед приездом горьковцев прикрывала крепкие намерения и тайную подготовку, с пристальным учетом разных фактических явлений. Комсомольцами замечательно были составлены новые отряды. Гений Жорки, Горьковского и Жевелия позволил им развести куряжан по отрядам с аптекарской точностью, принять во внимание узы дружбы и бездны ненависти, характеры, наклонности, стремления и уклонения. Недаром в течение двух недель передовой сводный ходил между куряжанами. Во всяком случае Жорка мог ответить на любой вопрос, почему он того или другого мальчика зачислил в определенный отряд. С таким же добросовестным вниманием были распределены и горьковцы: сильные и слабые, энергичные и шляпы, суровые и веселые, люди настоящие, люди приблизительные и шпана вроде Ужикова - все нашли себе место в зависимости от разных соображений: какой в отряде командир, кто с кем в дружбе, кто близок к выпуску, у кого какие производственные стремления. Даже для многих горьковцев решительные положения декларации были новостью; куряжане же встретили Жоркино чтение в полном ошеломлении. Во время чтения кое-кто еще тихонько спрашивал соседа о плохо расслышанном слове, кое-кто удивленно поднимался на носки и с большим оживлением оглядывался на лица товарищей, кто-то сказал даже: “Ого!” в самом сильном месте декларации, но, когда Жорка кончил, в зале стояла тишина, и в тишине этой тонким паром подымались еле заметные, несмелые, молчаливые вопросики: “Что делать? Куда броситься? Подчиниться, протестовать, бузить? Аплодировать, смеяться или крыть матом? Жорка скромно сложил листик бумаги и кивнул Лаптю. Лапоть иронически-внимательно провел по толпе своими припухлыми веками и ехидно растянул рот. Постучал пальцем по груди: - Мне… Тишина обратилась в гробовую, или абсолютную тишину. - Мне… думаете это нравится? Скажите, пожалуйста, я старый горьковец, я имел свою кровать, свою постель, свое одеяло, свою спальню? А теперь я должен спать под кустиком. А где этот кустик? Кудлатый, ты мой командир, скажи, где этот кустик? - 544 - - На этом кустике хоть растет что-нибудь? Может, этот кустик с вишнями или яблоками? И хорошо б соловья… Там есть соловей, Кудлатый? - Соловья пока нету, горобцы есть. Лапоть недовольно сморщился: - Горобцы? Мне лично горобцы мало подходят. Поют они бузово, и потом - неаккуратные. Хоть чижика какого-нибудь посади. - Хорошо, посажу чижика! - хохочет Кудлатый на алтарном возвышении. - Дальше… - Лапоть страдальчески оглянулся. - Наш отряд третий… Дай-ка список… Угу… Третий… Старых горьковцев раз, два, три… восемь. Значит, восемь одеял, восемь подушек и восемь матрацев, а хлопцев в отряде двадцать два. Мне это (снова дурашливый палец Лаптя со смешной важностью тычется в грудь) мало нравится. Кто тут есть? Ну, скажем, Стегний. Где тут у вас Стегний? Подыми руку. А ну, иди сюда! Иди, иди, не бойся! На алтарное возвышение вылез со времен каменного века не мытый и не стриженный пацан, с головой, выгоревшей вконец, и с лицом, на котором румянец, загар и грязь давно обратились в сложнейшую композицию, успевшую уже покрыться трещинами. Стегний смущенно переступал на возвышении черными ногами и неловко скалил на толпу неповоротливые глаза и ярко-белые большие зубы. - Так это я с тобой должен спать под одним одеялом? А скажи, ты ночью здорово брыкаешься? Стегний пыхнул слюной, хотел вытереть рот кулаком, но застеснялся своего черного кулака и вытер рот бесконечным подолом полуистлевшей рубахи. - Не… - Так… Ну, а скажи, товарищ Стегний, что мы будем делать, если дождь пойдет? Стегний охотно ответил: - Тикать, ги-ги… - Куда? Стегний подумал и сказал: - А хто его знае. Лапоть озабоченно оглянулся на Дениса: - Денис, куда тикатымем по случаю дождя? Денис выдвинулся вперед и по-хохлацки хитро прищурился на собрание: - Не знаю, как другие товарищи командиры думают на этот счет, и в декларации, собственно говоря, в этом месте упущение. - 545 - Денис невинно взглянул на Лаптя и отошел в сторону, а Лапоть печально опустил голову: - В речку? Вот видите товарищи, какой с ними разговор, с командирами… Лапоть вдруг рассердился и закричал на задремавшего в созерцании великих событий Стегния: - Ты чув? Чи ни? - Чув, - показал зубы Стегний. - Ну, так смотри, спать вместе будем, на моем одеяле, черт с тобой. Только я раньше тебя выстираю в этой самой речке и срежу у тебя шерсть на голове. Понял? - Та понял, - оскалился Стегний. Собрание слушало представление Лаптя с широко открытыми ртами и влюбленными взглядами, но Лапоть вдруг сбросил с себя дурашливую маску и придвинулся ближе к краю помоста: - Значит, все ясно? - Ясно! - закричали в разных местах. - Ну, раз ясно, будем говорить прямо: постановление это не очень, конечно, такое… бархатное. А надо все-таки принять нашим общим собранием, другого хода нет. Он вдруг взмахнул рукой безнадежно и с неожиданной горькой слезой сказал: - Голосуй, Жорка! Собрание закатилось смехом. Жорка вытянул руку вперед: - Голосовать нужно так: кто согласен с постановлением комсомольской ячейки, тот поднимет руку вверх? Поняли? Лапоть снова вмешался в дело: - Рука так подымается, смотрите. Вот она у тебя висит, как будто ей никакого дела нет. А если ты согласен с постановлением, ты на руку так посмотри и начинай ее поднимать. Поднимай, поднимай, аж пока тебя не пересчитают. Видишь? - Да, знаем, - закричали кое-где в клубе. - Голосую, - сказал Жорка. - Поднимите руки, кто согласен? Лес рук, вытянутых вверх по рецепту Лаптя, вырос над головами. Жорка начал считать. Я внимательно пересмотрел ряды всей моей громады. Голосовали все, в том числе и группа Короткова у входных дверей. Девочки подняли розовые ладони с торжественной нежностью и - 546 - Торжественность этой минуты была немного нарушена появлением Борового. Он ввалился в зал в настроении чрезвычайно мажорном, споткнулся о двери, оглушительно рыкнул огромной гармошкой и заорал: - А, хозяева приехали? Сейчас… постойте… туш сыграю, я знаю такой… туш. Коротков опустил руку на плечо Борового и о чем-то засигналил ему по-прежнему красивыми глазами. Боровой задрал голову, открыл рот и затих, но гармошку продолжал держать с таким фасоном, что ежеминутно можно было ожидать самой настойчивой музыки. Жорка объявил результаты голосования: - За принятие предложения ячейки комсомола триста пятьдесят четыре голоса. Против - ни одного. Значит, будем считать, что принято единогласно. Горьковцы, улыбаясь и переглядываясь, захлопали, куряжане с загоревшимся чувством подхватили эту непривычную для них форму выражения, и, может быть, первый раз со времени основания монастыря под его сводами раздались радостные легкие звуки аплодисментов человеческого коллектива. Малыши хлопали долго, отставляя пальцы. Хлопали, то задирая руки над головой, то перенося их к уху, хлопали до тех пор, пока не поднял руку Задоров. Я не заметил, откуда он взялся, - я потерял его еще на станции. Видимо, он что-то привез с Рыжова, потому что и лицо и костюм его были измазаны белым. Впрочем, он и теперь, как и всегда, вызывал у меня ощущение незапятнанной чистоты и открытой простой радости. Он и сейчас прежде всего предложил вниманию собрания свою пленительную улыбку. - Друзья, хочу сказать два слова. Вот что: я самый первый горьковец, самый старый и когда-то был самый плохой. Антон Семенович, наверное, это хорошо помнит. А теперь я уже студент первого курса Харьковского Технологического института. Поэтому слушайте: вы приняли сейчас хорошее постановление, замечательное, честное слово, только трудное ж, прямо нужно говорить, ой, и трудное ж! Он завертел головой от трудности. В зале рассмеялись любовно. - Но все равно. Раз приняли - конец. Это нужно помнить. Может быть, кто подумает сейчас: принять можно, а там будет видно. Это не человек, нет, это хуже гада - это, понимаете, - 547 - Задоров крепко сжал белые губы, поднял кулак над головой. - Выгнать! - сказал резко, опуская кулак. Толпа замерла, ожидая новых ужасов, но сквозь толпу уже пробирался Карабанов, тоже измазанный, только уже во что-то черное, и спросил в тишине удивления: - Кого тут выгонять нужно? Я зараз! - Это вообще, - пропел безмятежно Лапоть. - Я могу и вообще и как угодно. А только, чего вы тут стоите и понадувалысь, як пип на ярмарку? А? - Та мы ничего, - сказал кто-то. - О так! Приехали, тай головы повисылы? Га? А музыка дэ? - А есть, есть музыка, как же! - в восторге закричал Боровой и рявкнул гармошкой. - О! И музыка! Давай круг! А ну, девчата, годи там биля печи греться, кто гопака? А ну, Наталко, серденько! Дывись, хлопцы, яка у нас Наталка! Хлопцы с веселой готовностью уставились на лукаво-ясные очи Наташи Петренко, на ее косы и на косой зубик в зарумянившейся ее улыбке. - Гопака, значит заказуете, товарищ? - с изысканной улыбкой маэстро спросил Боровой и снова рявкнул гармошкой. - Ну, а тоби чего хочется? - Я могу и вальс, и падыпатынер, и дэспань, и все могу. - Падыпатынер, папаша, потом, а зараз давай гопак. Боровой снисходительно улыбнулся хореографической нетребовательности Карабанова, подумал, склонил голову и вдруг растянул свой инструмент и заиграл какой-то особенный, дробный и подзадоривающий танец. Карабанов размахнулся руками и с места в карьер бросился в стремительную, безоглядную присядку. Наташины ресницы вдруг затрепетали над вспыхнувшим лицом и опустились. Не глядя ни на кого, она неслышно отплыла от берега, чуть-чуть волнуя отглаженную в складках, парадно-скромную юбку. Но Семен ахнул об пол каблуком и пошел вокруг Наташи с нахальной улыбкой, рассыпая по всему клубу отборный частый перебор и выбрасывая во все стороны десятки ловких, разговорчивых ног. Наташа неожиданно вздернула ресницы и глянула на Семена тем особенным лучом, который употребляется только во время гопака и который переводится на русский язык так: “Красивый ты, хлопче, и танцуешь хорошо, а только смотри, осторожнее!..” Боровой прибавил какого-то перца в своей музыке, Семен - 548 - Тогда откуда-то из глубины толпы протянулись две руки, безжалостно раздвинули пацанью податливую икру, и Перец, избоченившись, стал над самым водоворотом танца, подергивая ногой и подмигивая Наталке. Милая, нежная Наташа гордо повела на Переца кристальным, кокетливым огоньком, перед самым его носом шевельнула вышитым чистеньким плечиком и вдруг улыбнулась ему просто и дружески, как товарищ, умно и понятливо, как горьковец, только что протянувший Перецу руку помощи. Перец не выдержал этого взгляда. В бесконечном течении мгновения он тревожно оглянулся во все стороны, взорвал в себе какие-то башни и бастионы и, взлетев на воздух, хлопнул старой кепкой об пол и бросился в пучину гопака. Семен оскалил зубы, Наташа еще быстрее, качаясь, поплыла мимо носов куряжан. Перец танцевал что-то свое, дурашливо ухмыляющееся, издевательски остроумное и немножко блатное. Я глянул. Затененные глаза Короткова серьезно прищурились, еле заметные тени пробежали с красивого лба на встревоженный рот. Он кашлянул, оглянулся, заметил мой внимательный взгляд и вдруг начал пробираться ко мне. Еще отделенный от меня какой-то фигурой, он протянул мне руку и сказал хрипло: - Антон Семенович, здравствуйте! Я с вами сегодня еще не здоровался. - Здравствуй, - улыбнулся я, разглядывая его глаза. Он повернул лицо к танцу, заставил себя снова посмотреть на меня, вздернул голову и хотел сказать весело, но сказал по-прежнему хрипло: - А здорово танцуют, сволочи!.. 9. Преображение Около двух тысяч лет назад на такой же святой горе, как Куряж, Иисус Христос с двумя ассистентами [ZT. с фашистом Моисеем + с Илией] организовал такой же фокус с переодеванием, как и мы в Куряже. Тогда несколько олухов, бесплатных зрителей этого фокуса, сидевших под горкой, придумали термин “преображение”. [ ZT. Имеется в виду Матф 17:1-9, Марк 9:2-13, Лука 9:28-36 ]. У нас преображение сделано было квалифицированнее. Во-первых, в нашем преображении участвовало не - 549 - Преображение началось немедленно после общего собрания и продолжалось часа три - срок для всякого преображения рекордный. Когда Жорка махнул рукой в знак того, что собрание закрывается, в клубе начался невообразимый галдеж. Стоя на цыпочках, командиры орали во всю глотку, призывая собираться к ним членов своих отрядов. В клубе сразу возникло два десятка течений, и минут десять эти течения, сталкиваясь и пересекаясь, бурлили в старых стенах архиерейской церкви. По отдельным углам клуба, за печками, в нишах и посредине начались отрядные митинги, и каждый из них представлял сгрудившуюся грязно-серую толпу оборванцев, среди которых не спеша поворачивались белые плечи горьковцев. Потом из дверей клуба повалили колонисты во двор и к спальням. Еще через пять минут и в клубе и во дворе стало тихо, и только отрядные меркурии Я могу немного отдохнуть, генеральное сражение, собственно говоря, было закончено. Я подошел к группе женщин на церковной паперти и с этого возвышения наблюдал дальнейшие события. Мне хотелось молчать и не хотелось ни о чем думать. Екатерина Григорьевна и Лидочка, радостные и успокоенные, слабо и лениво отбивались от каких-то вопросов товарища Зои. Брегель стояла у пыльной решетки паперти и говорила возбужденной, раскрасневшейся Гуляевой: - Как же это можно. Именно сейчас воспитатели должны быть с ними. Там что угодно может произойти, а вы все здесь сидите. - 550 - - Антон Семенович, в самом деле! - Не нужно, - ответил я через силу. Массивная серая фигура Брегель тяжело оттолкнулась от решетки и двинулась ко мне. Я за спиной сжал кулаки, но Брегель откуда-то из-за воротника вытащила кустарно сделанную приветливую улыбку и не спеша надела ее на лицо, как близорукие надевают очки. Я хотел посоветовать ей раньше протереть эту улыбку чистым платком, ибо она показалась мне несколько запыленной, но от лени не посоветовал. - Товарищ Макаренко, только не злитесь. Все-таки объясните мне, почему не нужно, какую роль играют у вас воспитатели? Мне не хотелось говорить и думать, я с трудом ответил: - Он не играет роль надзирателя. - Но вы знаете, что у вас сейчас делается в колонии? Может быть, там везде недоразумения, ссоры, какое-нибудь насилие. - Нет, ничего такого нет. - Вы знаете, что там делается? - Знаю. - Расскажите. Для того чтобы рассказать, не нужно было думать. - Пожалуйста. В спальнях ребята складывают кровати, вытряхивают солому из матрацев и подушек, связывают все это в узлы. В узлах - одеяла, простыни, старые и новые ботинки, все. - Дальше. - В каретном сарае Алешка Волков принимает все это барахло, записывает и направляет в дезкамеру. - Здесь есть дезкамера? - Нет. Пригласили из города. На колесах. Дезкамера работает на току, и распоряжается там Денис Кудлатый. - Интересно, дальше. - На противоположной паперти, с той стороны собора, Дмитрий Жевелий выдает командирам отрядов или их уполномоченным по списку новую одежду - трусики, белые рубахи и спецовки. Тюбетейки. - Здесь выдает? Вы уверены? - Конечно. - Пойдемте посмотрим. - Не надо. Не нужно мешать Жевелию. Он отвечает за свою работу. - Я пойду посмотрю. Я промолчал. Брегель, переваливаясь, спустилась с паперти. Я снова начал отдыхать и, оглянувшись, заметил тот прекрасный - 551 - - Сказал Таранец сигналить сбор командиров в столовой. - Давай! Синенький зашуршал невидимыми крылышками и перепорхнул к дверям столовой. Остановившись в дверях, он несколько раз проиграл короткий, из трех звуков сигнал. Брегель внимательно рассмотрела Синенького и обернулась ко мне: - В таком случае, почему этот мальчик все время спрашивает вашего разрешения давать… эти самые… сигналы? Вы здесь кому-то не доверяли? - У нас есть правило: если сигнал дается вне расписания, меня должны поставить в известность. Я должен знать… - Так. Это все, конечно… довольно организовано. Там у этого Жевелия целый магазин: ведра, тряпки, веники. Но у него их никто не получает… - Значит, командиры еще не кончили подготовки… еще рано… К столовой начали пробегать захлопотанные командиры. - Для чего они собираются? - спросила Брегель, провожая пристальным взглядом каждого мальчика. - Таранец будет распределять столы между отрядами. Столы в столовой. - Кто такой Таранец? - Сегодняшний дежурный командир. - Очередной дежурный? - Да. - Он часто дежурит? - Приблизительно два раза в месяц. Брегель возмущенно наморщила подбородок. - Серьезно, товарищ Макаренко, вы, вероятно, просто шутите. Я прошу Вас серьезно со мной говорить. Или я действительно ничего не понимаю. Как это так? Мальчик-дежурный распределяет столовую, а вы спокойно здесь стоите. Вы уверены, что Таранец - 552 - Гуляева снизу посмотрела на нас и улыбнулась. И я улыбнулся ей. - Это, видите ли, не так трудно. Таранец - старый колонист. И, кроме того, у нас есть очень старый, очень хороший закон. - Интересно. Закон… - Да, закон. Такой: все приятное и все неприятное или трудное распределяется между отрядами по порядку их номеров. - Как это? Что т-такое: не понимаю. - Это очень просто. Сейчас первый отряд получает самое лучшее место в столовой, за ним второй и так далее. - Хорошо. А “неприятное”, что это такое? - Бывает очень часто так называемое неприятное. Ну, вот, например, если сейчас нужно будет проделать какую-нибудь срочную внеплановую работу, то будет вызван первый отряд, за ним второй. Когда будут распределять уборку, первому отряду в первую очередь дадут чистить уборные. Это, конечно, относится к работам очередного типа. - Это вы придумали такой ужасный закон. - Нет, почему я? Это хлопцы. Для них так удобнее: ведь такие распределения делать очень трудно, всегда будут недовольные. А теперь это делается механически. Очередь передвигается через месяц. - Так, значит, ваш двадцатый отряд будет чистить уборные только через двадцать месяцев? - Конечно. Но и лучшее место в столовой он займет тоже через двадцать месяцев. - Кошмар! Но ведь через двадцать месяцев в этом отряде будут уже новые дети. Ведь так же? - Да, отряд значительно обновится. Но это ничего не значит. Вы же поймите. Отряд - это коллектив, у которого свои традиции, история, заслуги, если хотите, слава. До нашего перехода сюда отряды просуществовали по пяти лет. Мы стараемся, чтобы отряд был длительным коллективом. - Не понимаю. Все это какие-то выдумки. Все это знаете… несерьезно. Какое имеет значение отряд, слава, если там новые люди? Какое!.. Глаза Брегель, выпуклые и круглые, смотрели на меня ошарашенно и строго, лоб наморщился, напряглись полные щеки. Гуляева вдруг громко рассмеялась и, опираясь рукой на ступеньку, подняла к нам возбужденное мыслью лицо: - Знаете, товарищи, я вас слушаю, и никак сначала не могла разобрать: ваша беседа что-то мне напоминает, а что, никак не - 553 - Брегель крепко сжала губы, рассматривая красивую, воодушевленную головку Гуляевой. - Это, выходит, я проснулась? - Да… нет. Но так похоже. Антон Семенович будто провожает вас по новому миру и объясняет. Я серьезно сказал Гуляевой: - Для меня много чести будет быть проводником в новом мире. Но… я бы очень хотел… Новый мир до зарезу нужен. Брегель рассердилась. - Какой новый мир? Вот эти выдумки, да? Традиции двадцатого отряда? Это называется социалистическим воспитанием? На что это похоже? Для него дороги не люди, а какой-то… абстрактный двадцатый отряд. На что это похоже? - Это похоже на Чапаевскую дивизию, - сказал я отчетливо и сухо. - Что? На Чапаевскую дивизию? - Да. Уже нет тех людей и нет Чапаева… Брегель немного растерялась: - Не понимаю, для чего это вам нужно? Это все, конечно… довольно… я все-таки скажу… атрибутно! Но это же только внешность. Вы этого не думаете?
Я начинал злиться. С какой стати они пристали ко мне именно сегодня? И кроме того, чего они, собственно, хотят? Может быть, им жаль Куряжа? - Ваши знамена, барабаны, салюты - все это ведь только внешне организует молодежь. Я хотел сказать: “Отстань!” - но сказал немного вежливее: - Вы представляете себе молодежь, или, скажем, ребенка в виде какой-то коробочки: есть внешность, упаковка, что ли, а есть внутренность - требуха. По вашему мнению, мы должны заниматься только требухой? Но ведь без упаковки вся эта драгоценная требуха рассыплется. Брегель злым взглядом проводила пробежавшего к столовой Ветковского. - Все-таки у вас очень похоже на кадетский корпус… - 554 - - Без чего? - Без переводчика. - Переводчики найдутся, товарищ Макаренко. - Подождем. От ворот подошел первый отряд, и его командир Гуд, быстро оглядев паперть, спросил громко: - Так ты говоришь, через эту дверь не ходят, Устименко? Один из куряжан, смуглый мальчик лет пятнадцати, протянул руку к дверям: - Нет, нет… Говорю тебе верно. Никто не ходит. Они всегда заперты. Ходят на те двери и на те двери, а на эти не ходят, верно тебе говорю. - У них там в середине шкафы стоят. Свечи и всякое… - сказал кто-то сзади. Гуд вбежал на паперть, повертелся на ней, засмеялся: - Так чего нам нужно? Ого! Тут шикарно будет. На чертей им такое шикарное крыльцо? И навес есть, если дождь… А только твердо будет. Чи не очень твердо? Карпинский, старый горьковец и старый сапожник отряда Гуда, весело присмотрелся к каменным плитам паперти: - Ничего не твердо: у нас шесть тюфяков и шесть одеял. А может, еще что-нибудь найдем. - Правильно, - сказал Гуд. Он повернулся лицом к пруду и объяснил: - Чтобы все знали: это крыльцо занято первым отрядом. И никаких разговоров! Антон Семенович, вы свидетель. - Добре! - Значит, приступайте… кто тут?.. Стой! Гуд вытащил из кармана список: - Слива и Хлебченко, какие вы будете, покажитесь. Хлебченко - маленький, худенький, бледный. Черные прямые волосы растут у него почему-то не вверх, а вперед, а нос в черных крапинках. Грязная рубаха у него до колен, а оторванная кромка рубахи спускается еще ниже. Он улыбается неумело и оглядывается. Гуд критически его рассматривает и переводит глаза на Сливу. Слива такой же худой, бледный и оборванный, как и Хлебченко, но отличается от него высоким ростом. На тонкой-претонкой шее сидит у него торчком узкая голова, и поражают полные румяные губы. Слива улыбается страдальчески и посматривает на угол паперти. - 555 - В отряде смеются. Гуд еще раз недоверчиво проводит взглядом по лицам Сливы и Хлебченко и говорит нежно: - Слушайте, голубчики, Слива и Хлебченко. Сейчас это крыльцо нужно начисто вымыть. Понимаете, чем нужно мыть? Водой. А куда воду наливать? В ведро. Карпинский, быстро, на носках: получи у Митьки наше ведро и тряпку! И веник! Умеете мыть? Слива и Хлебченко кивают. Гуд поворачивается к нам, галантно стаскивает с головы тюбетейку и отводит руку далеко в сторону: - Просим извинить, дорогие товарищи: территория занята первым отрядом, и ничего не поделаешь. На том основании, что здесь будет генеральная уборка, я вам покажу хорошее место, там есть и скамейки. А здесь - первый отряд. Первый отряд с восхищением следит за этой галантерейной процедурой. Я благодарю Гуда за хорошее место и скамейки и отказываюсь. Прибежал, гремя ведром, Карпинский. Гуд отдал последние распоряжения и махнул весело рукой: - А теперь стричься, бриться! Спускаясь с паперти, Брегель сурово, молчаливо-внимательно следит, как ее собственные ноги ступают по ступеням. И она и Зоя надоели мне с самого утра, и мне страшно хочется, чтобы они уехали. У той самой паперти, где работает магазин Жевелия и где уже стоит очередь отрядных уполномоченных и группки их помощников и носильщиков накладывают на плечи синие стопки трусиков и белые стопки рубах, звенят ведрами, зажимают под мышками коричневые коробки с мылом, стоит и фиат окрисполкома. Сонный, скучный шофер с тоской поглядывает на Брегель. Мы идем к воротам и молчим. Я не знаю, куда нужно идти. Если бы я был один, я улегся бы на травке возле соборной стены и продолжал бы рассматривать мир и его прекрасные детали. До конца нашей операции остается еще больше часа, тогда меня снова захватят дела. Одним словом, я хорошо понимаю тоскливые взгляды шофера. Но из ворот выходит оживленно-говорливая, смеющаяся группа, и на душе у меня снова радостно. Это восьмой отряд, потому что впереди его я вижу прекрасной лепки фигуру Федоренко, потому что здесь Корыто, Нечитайло, Олег Огнев. Мои глаза с невольным недоумением упираются в совершенно новые фигуры, противоестественно несущие на себе привычные для меня признаки горьковцев - синие трусики и белые сорочки. Наконец я - 556 - Федоренко со свойственной ему величественно-замедленной манерой отступает в сторону и говорит, округленно располагая солидные баритонные слова: - Антон Семенович, можете принять восьмой отряд Федоренко в полном, как полагается, порядке. Рядом с ним Олег Огнев растягивает длинные, интеллигентно чуткие губы и сдержанно кланяется в мою сторону. - Крещение сих народов совершилось и при моем посильном участии. Отметьте это в вашей душе на случай каких-нибудь моих не столь удачных действий. Я дружески сжимаю плечи Олега, и делаю это потому, что мне непростительно хочется его расцеловать и расцеловать Федоренко и всех остальных моих молодых, моих великолепных пацанов. Трудно мне что-нибудь отмечать сейчас в своей душе. Душа моя полна образами, торжественными хоралами и танцевальными ритмами. Я еле успеваю поймать что-нибудь за хвостик, как это пойманное исчезает в толпе, и что-нибудь новое кричит, привлекая мое внимание. “Крещение и преображение, - по дороге соображаю я, - все какие-то религиозные штуки”. Но улыбающееся лицо Короткова мгновенно затирает и эту оригинальную схему. Да, ведь я сам настоял на зачислении Короткова в восьмой отряд. На лету поймав мою остановку на Короткове, гениальный Федоренко обнимает его за плечи и говорит, чуть-чуть вздрагивая зрачками серых глаз: - Хорошего колониста дали нам в отряд, Антон Семенович. Я уже с ним поговорил. Хороший командир будет по прошествии некоторого времени. Коротков серьезно смотрит мне в глаза и говорит приветливо: - Я хочу потом с вами поговорить, хорошо? Федоренко весело-иронически всматривается в лицо Короткова: - Какой ты чудак! Зачем тебе говорить! Говорить не надо. Для чего это говорить? Коротков тоже внимательно приглядывается к хитрому Федоренко: - Видишь… у меня особое дело… - Никакого у тебя особенного дела нет. Глупости! - 557 -
Федоренко хохочет: - О, чего захотел!.. Скоро, брат, захотел!.. Это надо получить звание колониста, - видишь, значок! А тебя еще нельзя под арест. Тебе скажи: под арест, а ты скажешь: “За что? Я не виноват”. - А если и на самом деле не виноват? - Вот видишь, ты этого дела и не понимаешь. Ты думаешь: я не виноват, так это такое важное дело. А когда будешь колонистом, тогда другое будешь понимать, как бы это сказать?.. Значит, важное дело - дисциплина, а виноват ты или, там, не виноват это по-настоящему не такое важное дело. Правда ж, Антон Семенович? Я кивнул Федоренко.
Брегель рассматривала нас, как уродцев в банке, и ее щеки начинали принимать бульдожьи формы. Я поспешил отвлечь ее внимание от неприятных вещей: - А это что за компания? Кто же это? - А это тот пацан… - говорит Федоренко. - Боевой такой. Говорят, побили его крепко. - Верно, это восемнадцатый отряд Зайченко, - узнаю и я. - Кто его побил? - спрашивает Брегель. - Избили ночью… здешние, конечно. - За что? Почему вы не сообщили? Давно? - Варвара Викторовна, - сказал я сурово, - здесь, в Куряже, на протяжении ряда лет издевались над ребятами. Поскольку это мало вас интересовало, я имел основание думать, что и этот случай недостоин вашего внимания… тем более что я заинтересовался им лично. Брегель мою суровую речь поняла как приглашение уезжать. Она сказала сухо: - До свидания. И направилась к машине, из которой уже выглядывала голова товарища Зои. Я вздохнул свободно. Я пошел навстречу восемнадцатому отряду Вани Зайченко. Ваня вел отряд с открытой торжественностью. Мы восемнадцатый отряд нарочно составили из одних куряжан; это придавало отряду и Ваньке блеск особого значения. Ванька это понял. Федоренко громко расхохотался: - Ах ты, шкеты такие!.. Восемнадцатый отряд приближался к нам, щеголяя военной выправкой. Двадцать пацанов шли по четыре в ряд, держали ногу и даже руками размахивали по-строевому. Неизвестно было, когда это Зайченко успел добиться такой милитаризации, наверно, на - 558 - - Здравствуйте, товарищи! Но восемнадцатый отряд не был готов к такому сложному маневру. Ребята загалдели как попало, и Ваня обиженно махнул рукой: - Вот еще… граки! Федоренко в восторге хлопнул себя по коленям: - Смотри ты, уже научился! Чтобы как-нибудь разрешить положение, я сказал: - Вольно, восемнадцатый отряд! Расскажите, как купались… Петр Маликов улыбнулся светло и радужно: - Купались? Хорошо купались. Правда ж, Тимка? Одарюк отвернулся и сказал кому-то в плечо сдержанно: - С мылом… Ванька поднялся на цыпочки, оглядел всех командирским взглядом и сказал строго: - Теперь каждый день с мылом будем. У нас завхоз Одарюк, видите? Он показал на жестяную коробку в руках Одарюка. - Два куска сегодня мыла вымазали: аж два куска! Ну, так это для первого дня только. А потом меньше. А вот у нас какой вопрос, понимаете… Конечно, мы не пищим… Правда ж, мы не пищим? - обратился он к своим. - Ах, ты, чертовы пацаны! - восхитился Федоренко. - Не пищим! Нет, мы не пищим! - крикнули пацаны. Ваня несколько раз обернулся во все стороны: - А только вопрос такой, понимаете? - Хорошо. Я понимаю: вы не пищите, а только задаете вопрос. Ваня вытянул губы и напружинил глаза: - Вот-вот. Задаем вопрос: в других отрядах есть старые горьковцы, хоть три, хоть пять. Так же? А у нас нету. Нету, и все! Когда Ваня произносил слово “нету”, он повышал голос до писка и делал восхитительное движение вытянутым пальцем от правого уха в сторону. - А значит… В Ванькиных глазах заиграли зайчики, он вдруг звонко засмеялся: - Одеял нету! Нету, и все! И тюфяков. Ни одного! Нету! Ваня еще веселее захохотал, засмеялись радостно и члены восемнадцатого и восьмого отрядов. Я написал командиру восемнадцатого записку к Алешке Волкову: немедленно выдать шесть одеял и шесть матрацев. - 559 - За конюшней, среди зарослей бурьяна, расположились четыре парикмахера, привезенные из города еще утром. Куряжская корка по частям отваливалась с организмов куряжан, подтверждая мою постоянную точку зрения: куряжане оказались обыкновенными мальчиками, оживленными, говорливыми и вообще “радостным народом” У меня только на короткий миг пробегали сомнения: радуются новой одежде, может быть, завтра потащут ее на базар. Но немедленно на эту гадкую мысль набегали целые отряды молодых бодрых мыслишек: потащить на базар трусики и сорочку - небольшой доход, а в чем остаться? Кроме того, я видел, с какой искренней радостью осматривают хлопцы свой новый костюм, с каким неожиданным кокетством расправляют складки рубах, вертят в руках тюбетейки. Остроумный Алешка Волков, разобравшись в бесконечной ярмарке всяких вещей, расставленных вокруг собора, прежде всего вытащил на поверхность единственное наше трюмо, и его в первую очередь приладили два пацана на алтарном возвышении. И возле трюмо сразу образовалась толпа желающих увидеть свое отражение в мире и полюбоваться им. Кстати, нужно сказать, среди куряжан нашлось очень много красивых ребят, да и остальные должны были похорошеть в самом непродолжительном времени, ибо красота есть функция труда и питания. У девочек было особенно радостно. Горьковские девчата привезли для куряжских девчат специально для них сшитые роскошные наряды: синяя сатиновая юбочка, заложенная в крупную складку, хорошей ткани белая блузка, голубые носки и так называемые балетки. Кудлатый разрешил девичьим отрядам затащить в спальню швейные машины, и там началась обыкновенная женская вакханалия: перешивка, примерка, прилаживание. Куряжскую прачечную на сегодняшний день мы отдали в полное распоряжение девчат. Я встретил Переца и сказал ему строго: - 560 - Перец вытянул ко мне поцарапанное свое лицо, ткнул себя в грудь и спросил: - Это… чтобы я нагрел девчатам воды? - Да. Перец выпятил живот, надул щеки и заорал на весь монастырь, козыряя рукой, как обыкновенно козыряют военные: - Есть нагреть воды! Вышло это у него достаточно нескладно, но энергично. Но после такого парада Перец вдруг загрустил: - Так… А где ж я возьму спецовку? Наш девятый отряд еще не получил… Я сказал Перецу: - Детка! Может быть, нужно взять тебя за ручку и повести переодеть? И, кроме того, скажи, сколько еще времени ты будешь здесь болтать языком? Окружающие нас ребята захохотали. Перец завертел башкой и закричал уже без всякой парадности: - Сделаю!.. Сделаю, будьте покойны! И убежал. Лапоть снова трубил совет командиров, на этот раз на паперти собора, где уже устроил свою спальню отряд Гуда. Стоя на паперти, Лапоть сказал: - Командиры, усаживаться не будем, на минутку только. Пожалуйста, сегодня же растолкуйте пацанам, как нужно носы вытирать. Что это такое, ходят по всему двору, “сякаются”! Потом другое: за обедом, чтобы мясо резали ножом, а не рвали, как собаки прямо зубами, и насчет уборной скажите, - говорил же Жорка на собрании. И дальше: Алешка ведь уже поставил сорные ящики, надо все ненужное в ящики бросать, а не куда попало. - Да ты не спеши, раньше вон всякую гадость прибрать нужно, какие там ящики! - улыбнулся Ветковский. Лапоть надул губы. - Как ты, Костя, не понимаешь, одно дело - прибрать, а другое - аккуратно чтоб. Раз он будет знать, что нельзя бросать, так он и уберет охотно, а зачем ему убирать, если завтра опять набросают… А еще путешественник. - Да это я так, - смутился Костя. - Да не забудьте, чтобы все знали. Наше правило, на пол не плевать. Все знаете правило? - Да знаем. - Повторить хором. - 561 - - “Раз плюнешь - три дня моешь!” Ротозеи-пацаны из куряжан, внимавшие совету командиров со священным трепетом новоиспеченных масонов, ойкнули и прикрыли рты ладонями. Лапоть распустил совет, а пацаны понесли новый лозунг по временным отрядным логовам. Донесли его и до Халабуды, который неожиданно для меня вылез из коровника, в соломе, в пыли, в каких-то кормовых налетах, и забасил: - Чертовы бабы, бросили меня, теперь пешком на станцию. Да. Раз плюнешь - три дня моешь! Здорово!.. Витька, пожалей старика, ты здесь лошадиный хозяин, запряги какую клячонку, отвези на станцию. Витька оглянулся на маститого Антона Братченко, а Антон тоже мог похвастаться басом: - Какую там клячонку? Запряги Молодца в кабриолет, отвези старика, он сегодня сам Зорьку вычистил. Давайте вас теперь вычистим. Ко мне подошел взволнованный Таранец в повязке дежурного: - Там… агрономы какие-то живут… Отказались очистить спальни и говорят: никаких нам не нужно отрядов, сами будем отрядом. - У них, кажется, чисто? - Был сейчас у них. Осмотрел кровати и так… барахло на вешалке. Вшей много. И клопов. - Пойдем. В комнате агрономов был полный беспорядок: видно, давно уже не убиралось. Воскобойников, назначенный командиром второго отряда коровников, и еще двое, зачисленных в его отряд, подчинились постановлению, сдали свои вещи в дезинфекцию и ушли, оставив в агрономическом гнезде зияющие дыры, брошенные обрывки и куски ликвидированной оседлости. В комнате было несколько человек. Они встретили меня угрюмо. Но и я и они знали, на чьей стороне победа, вопрос мог стоять только о форме их капитуляции. Я спросил: - Не желаете подчиниться постановлению общего собрания? Молчание. - Вы были на собрании? Молчание. Таранец ответил: - Не были. - У вас было достаточно времени думать и решать… Сейчас здесь колония имени Горького. Кем вы себя считаете: колонистами или квартирантами? - 562 - - Если вы квартиранты, я могу вам разрешить жить в этой комнате не больше десяти дней. Кормить не буду. - А кто нас будет кормить? - сказал Сватко. Таранец улыбнулся: - Вот чудаки! - Это меня не интересует. Кто хочет, пусть кормит, - сказал я. - Я не буду. - И сегодня обедать не дадите? - Нет. - Вы имеете право? - Имею. - А если мы будем работать? - Здесь будут работать только колонисты. - Мы будем колонистами, только будем жить в этой комнате. - Нет. Кто не знает дисциплины, тот не колонист. - Так что ж нам делать? Я достал часы: - Пять минут можете подумать. Скажите дежурному ваше решение. - Есть! - сказал Таранец. Через полчаса я снова проходил мимо флигеля агрономов. Алешка Волков запирал дверь флигеля на замок. Таранец торчал тут ex officio. - Выбрались? - Ого! - засмеялся Таранец. - Еще как! - Они все в разных отрядах, да? - Да, по одному в разных отрядах. - Здорово! Выбрались! Через полтора часа за парадными столами, накрытыми белыми скатертями, в неузнаваемой столовой, которую передовой сводный еще до зари буквально вылизал, украсив ветками и ромашками, и где, согласно диспозиции, немедленно по прибытии с вокзала Алешка Волков повесил портреты Ленина, Сталина, Ворошилова НЕ ПИЩАТЬ! состоялся торжественный обед. Подавленные, вконец деморализованные куряжане, все остриженные, вымытые, все в белых новых рубахах, вставлены в - 563 - Девочки в белых фартучках, Жевелий, Шелапутин и Белухин в белых халатах, передвигаясь бесшумно, переговариваясь шепотом, поправляют последние ряды вилок и ножей, что-то добавляют, для кого-то освобождают место. Куряжане подчиняются им расслабленно, как больные в санатории, и Белухин поддерживает их, как больных, осторожно. Я стою на свободном пространстве, у портретов, и вижу до конца весь оазис столовой, неожиданным чудом выросший среди испачканной монастырской пустыни. Мне улыбаются одними глазами милые наши, прелестные женщины Е. Г., Л. П. и Гуляева, гениально поместившиеся в самых далеких углах, между самыми забытыми фигурами. В столовой стоит поражающая слух тишина, но на румянце щек, на блеске глаз, на неловкой грации смущения она отражается, как успокоенная радость, как таинство рождения чего-то нового, чего-то прекрасного. Так же бесшумно, почти незамеченные, в двери входят один за другим трубачи и барабанщики и, тихонько оглядываясь, озабоченно краснея, выравниваются у стены. Только теперь увидели их все, и все неотрывно привязались к ним взглядом, позабыв об обеде, о непривычной чистоте столов. В своей душе я ощущаю сложную тонкую машину, от которой проведены невидимые провода к глазам, к мозгам, к мускулам и нервам, к совести, к классовому чутью всех этих четырехсот колонистов. Одним только прикосновением к той или иной кнопке я разрешаю и создаю целые страницы переживаний у этих маленьких людей. Я ощущаю в себе неизмеримое могущество и рядом с ним ощущаю что-то страшно широкое, размахнувшееся тысячами километров полей, лесов и морей, во все стороны, то, что является основанием и моего могущества - СССР. Все это я ощущаю в духовной тесноте и в духовном просторе и в тот же самый момент отмечаю направленный на меня взгляд Веры Березовской. Я думаю: “Да, вот Вера… Надо с ней сегодня же поговорить, как она себя чувствует… очень важно”. И о другом думаю. Передо мной, как живая, встает красивая талия тонкого сукна вицмундира, ослепительно-элегантный пластрон - 564 -
И четыреста праздничных детей, государственных детей, собранных в этой столовой, таких еще сырых и диких, сколько несут в себе высокопринципиальных различий от моих давних учеников, не испивших в своем детстве ключевых бурлящих нарзанов коллектива! Даже самое слово это в то время не существовало. Таранец показался в дверях: - Под знамя встать! Смирно! Горьковцы привычно вытянулись. Ошарашенные командой куряжане еле успели оглянуться и упереться руками в доски столов, чтобы встать, как были вторично ошарашены громом нашего примитивного оркестра. Целые очереди движений - естественных, подражательных и движений неуверенности - затолпились у дверей их сознания и насилу… навели в этих очередях сносный порядок. Таранец ввел наше знамя, уже без чехла, уверенно играющее бодрыми складками алого шелка. Знамя замерло у портретов, сразу придав нашей столовой выражение нарядной советской торжественности. - Садитесь. Я сказал колонистам короткую речь, в которой не напоминал уже им ни о работе, ни о дисциплине, в которой не призывал их ни к чему и не сомневался ни в чем. Я только поздравил их с новой жизнью и высказал уверенность, что эта жизнь будет прекрасна, как только может быть прекрасна человеческая жизнь. Я сказал колонистам: - Мы будем красиво жить, и радостно, и разумно, потому что мы люди, потому что у нас есть головы на плечах и потому что мы так хотим. А кто нам может помешать? Нет тех людей, которые могли бы отнять у нас наш труд и наш заработок. Нет в нашем Союзе таких людей. А посмотрите, какие люди есть вокруг нас? Смотрите, среди вас целый день сегодня был старый рабочий, партизан товарищ Халабуда. Он с вами перекатывал поезд, разгружал вагоны, чистил лошадей. Посчитать трудно, сколько хороших людей, больших людей, наших вождей, наших большевиков думают о нас и хотят нам помочь. Вот я сейчас прочитаю вам два письма. Вы увидите, что мы не одиноки, вы увидите, что вас любят, о вас заботятся. Письмо Максима Горького председателю Харьковского исполкома тов. Гаврилину - 565 - В среде беспризорных детей преступность все возрастает и наряду с превосходнейшими здоровыми всходами растет и много уродливого. Будем надеяться, что работа таких колоний, как та, которой Вы помогли, покажет пути к борьбе с уродствами, выработает из плохого хорошее, как она уже научилась это делать. Крепко жму Вашу руку, товарищ. Желаю здоровья, душевной бодрости и хороших успехов в вашей трудной работе. М. Горький Ответ Харьковского исполкома Максиму Горькому Вопросы борьбы с детской беспризорностью и детскими правонарушениями привлекают к себе наше особенное внимание и побуждают нас принимать самые серьезные меры к воспитанию и приспособлению их к здоровой трудовой жизни. Конечно, задача эта трудна, она не может быть выполнена в короткий срок, но к ее разрешению мы уже подошли вплотную. Президиум исполкома убежден, что работа колонии в новых условиях прекрасно наладится, что в ближайшее же время эта работа будет расширена и что общим дружным усилием ее положение будет на той высоте, на которой должна стоять колония Вашего имени. Позвольте, дорогой товарищ, от всей души пожелать Вам побольше сил и здоровья для дальнейшей благотворной деятельности, для дальнейших трудов. Читая эти письма, я через верхний край бумаги поглядывал на ребят. Они слушали меня, и душа их, бросив без присмотра все другие части и дела, вся целиком, столпилась в глазах, удивленных и обрадованных, но в то же время не способных обнять всю таинственность и широту нового мира. Многие привстали за столом и, опершись на локти, приблизили ко мне свои лица. Рабфаковцы, стоя у стены, улыбались мечтательно, девочки начинали - 566 - - Знаете что? Что ж тут говорить? Тут… черт его знает… тут спивать надо, а не говорить. А давайте мы двинем… знаете, только так, по-настоящему… “Интернационал”. Хлопцы закричали, засмеялись, но я видел, как многие из куряжан смутились и притихли, - я догадался, что они не знали слов “Интернационала”. Лапоть влез на скамью: - Ну! Девчата, забирайте звонче! Он взмахнул рукой, и мы запели. Может быть, потому, что каждая строчка “Интернационала” Чуеш, сурмы загралы, Лапоть выразительно показал на наших трубачей, вливающих в наше пение серебряные голоса корнетов. Кончили петь. Матвей Белухин махнул белым платком и зазвенел по направлению к кухонному окну: - Подавать гусей-лебедей, мед-пиво, водку-закуску и мороженое по полной тарелке! Ребята громко засмеялись, глядя на Матвея возбужденными глазами, и Белухин ответил им, осклабясь в шутке, сдержанно расставленным тенором: - Водки, закуски не привезли, дорогие товарищи, а мороженое есть, честное слово! А сейчас лопайте борщ! По столовой пошли хорошие дружеские улыбки. Следя за ними, я неожиданно увидел широко открытые глаза Джуринской. Она стояла в дверях столовой, и из-за ее плеча выглядывала улыбающаяся физиономия Юрьева. Я поспешил к ним. Джуринская рассеянно подала мне руку, будучи не в силах оторваться от линий остриженных голов, белых плеч и дружеских улыбок. - 567 - - Это все ваши? А эти… где? Да рассказывайте, что здесь у вас происходит? - Происходит? Черт его знает, что здесь происходит… Кажется, это называется преображением. А впрочем… это все наши.
10. У подошвы Олимпа Май и июнь в Куряже были нестерпимо наполнены работой. Я не хочу сейчас об этой работе рассказывать как о некоторой форме счастья. Тенденция рассматривать труд только как приятное переживание, только как блаженство и горный полет существует преимущественно у людей, которые сидят за письменными столами, но нечего не пишут и ни о чем даже не думают, а только разговаривают. Спасибо профессору Павлову - 568 - Как уже было сказано, словотечение наблюдается при показывании определенных предметов. Показывание каких угодно других предметов не вызывает словотечения. Например, сколько угодно можно показывать исследуемому лицу его собственного ребенка, исследуемое лицо в этом случае ничем не будет отличаться от других людей. Живой беспризорный также не вызывает рефлекса словотечения, в этом случае исследуемое лицо обычно произносит слово “милиционер” или два слова “караул, грабят”. Если к работе или к труду подходить трезво, то необходимо признать, что много есть работ тяжелых, неприятных, неинтересных, многие работы требуют большого терпения, привычки преодолевать болевые угнетающие ощущения в организме; очень многие работы только потому и возможны, что человек привык страдать и терпеть. Если у этого человека есть семья, которую нужно кормить, если его работа сопровождается заработком, человеку легче заставить свои мускулы работать, преодолевая и боль и усталость, иногда и отвращение. Если человек принадлежит к коллективу, интересы которого зависят от его работы и работы других членов коллектива, в этом случае преодоление мускульного сопротивления совершается не так легко, ибо эффект этого сопротивления кажется не столь решающим. А что можно сказать о детях, у которых нет семьи, труд которых не сопровождается заработком, а представление о коллективе находится в эмбриологическом состоянии? При помощи каких институтов в этом случае преодолевается тяжесть труда, его физическая непривлекательность? Будущая настоящая педагогика когда-нибудь, может быть даже очень скоро, разработает этот вопрос, разберет механику человеческого усилия, укажет, какое место принадлежит в нем воле, самолюбию, стыду, внушаемости, подражанию, страху, соревнованию и как все это конструируется с деталями чистого сознания, убежденности разума. Преодолевать тяжесть труда, его физическую непривлекательность люди научились давно, но мотивации этого преодоления нас теперь не всегда удовлетворяют. Снисходя к слабости человеческой природы, мы терпим и теперь некоторые мотивы личного удовлетворения, мотивы собственного благополучия, но мы неизменно стремимся воспитывать широкие мотивации коллективного интереса. Однако многие проблемы в области этого вопроса очень запутаны, и в Куряже приходилось решать их почти без помощи со стороны. - 569 - Первые месяцы в Куряже для меня были полны крупных и мелких задач в области именно этой проблемы. Я сам находился в положении довольно трудном. Предыдущая работа в колонии имени М. Горького была построена на иных математических отношениях. В начале колонии, совершенно безоружный педагогически, я разрешил задачу организации человеческого усилия при помощи крайнего волевого давления, в самых простых его формах - в формах насилия. В дальнейшем мне повезло. Колония росла в количестве колонистов очень медленно, вновь прибывающие ее члены составляли ничтожную часть целого, и я мог спокойно допустить очень постепенное и длительное освоение новичков, уверенно ожидая того момента, когда сложнейшая система внутриколлективных мотиваций окончательно захватит новичка и вооружит его многими приспособлениями и привычками, необходимыми в борьбе с мускульным сопротивлением. В Куряже я оказался в ином положении. В день приезда горьковцев в Куряже очень счастливо был решен вопрос о сознании. Куряжская толпа была в течение одного дня приведена к уверенности, что приехавшие отряды привезли ей лучшую жизнь, что впервые к куряжанам прибыли люди с опытом и помощью, что нужно идти дальше с этими людьми. Здесь решающими не были даже соображения выгоды, здесь было, конечно, прежде всего коллективное внушение, здесь решали не расчеты, а глаза, уши, голоса и смех. Все же в результате этого дня куряжане безоглядно захотели стать членами горьковского коллектива, хотя бы уже и потому, что это был коллектив, еще не испробованная сладость в их жизни. Но я приобрел на свою сторону только сознание куряжан, а этого было страшно мало. На другой же день это обнаружилось во всей своей сложности. Еще с вечера были составлены сводные отряды на разные работы, намеченные в декларации комсомола, почти ко всем сводным были прикреплены воспитатели или старшие горьковцы, настроение у куряжан с самого утра было прекрасное, и все-таки к обеду выяснилось, что работают очень плохо. После обеда многие уже не вышли на работу, где-то попрятались, часть по привычке потянулась в город и на Рыжов. - 570 - Взяться за внешние дисциплинарные меры, которые так выразительно и красиво действуют в сложившемся коллективе, было опасно. Нарушителей было очень много, возиться с ними было делом сложным, требующим много времени, и неэффективным, ибо всякая мера взыскания только тогда производит полезное действие, когда она выталкивает человека из общих рядов и поддерживается несомненным приговором общественного мнения. Кроме того, внешние меры слабее всего действуют в области организации мускульного усилия. Менее опытный человек утешил бы себя такими соображениями: ребята не привыкли к трудовому усилию, не имеют “ухватки”, не умеют работать, у них нет привычки равняться по трудовому усилию товарищей, нет той трудовой гордости, которая всегда отличает коллективиста; все это не может сложиться в один день, для этого нужно время. К сожалению, я не мог ухватиться за такое утешение. В этом пункте давал себя знать уже известный мне закон: в педагогическом явлении нет простых зависимостей, здесь менее всего возможна силлогистическая формула, дедуктивный короткий бросок. В майских условиях Куряжа постепенное и медленное развитие трудового усилия грозило выработать общий стиль работы, выраженный в самых средних формах, и ликвидировать быструю и точную ухватку горьковцев. Область стиля и тона всегда игнорировалась педагогической “теорией”, а между тем это самый существенный, самый важный отдел коллективного воспитания. Стиль - самая нежная и скоропортящаяся штука. За ним нужно ухаживать, ежедневно следить, он требует такой же придирчивой заботы, как цветник. Стиль создается очень медленно, потому что он немыслим без накопления традиций, то есть положений и привычек, принимаемых уже не чистым сознанием, а сознательным уважением к опыту старших поколений, к великому авторитету целого коллектива, живущего во времени! Неудача многих детских учреждений происходила оттого, что у них не выработалось стиля и не сложились привычки и традиции, а если они и начинали складываться, переменные инспектора наробразов регулярно разрушали их, побуждаемые к этому, 571 - Побежденное сознание куряжан позволяло мне стать в более близкие и доверчивые отношения к ребятам. Но этого было мало. Для настоящей победы от меня требовалась теперь педагогическая техника. В области этой техники я был так же одинок, как и в 1920 году, хотя уже не был так юмористически неграмотен. Одиночество это было одиночеством в особом смысле. И в воспитательском, и в ребячьем коллективе у меня уже были солидные кадры помощников, я бы сказал - хороших педагогических техников; располагая ими, я мог смело идти на самые сложные операции. Но все это было на земле. На небесах и поближе к ним, на вершинах педагогического “Олимпа” Развивая работу в колонии, я сейчас не мог быть так естественно безоглядным, как раньше, ибо тучи клубились над самой моей головой и из них то и дело гремели громы и сверкали молнии. Уже и раньше на меня косо смотрели с “небес”, но раньше я подвизался в провинции, на меня редко падали лучи великих светил, да и сам я старался не прыгать чрезмерно над поверхностью земли. Я оказался в неприятном соседстве с богами. Они рассматривали меня невооруженным глазом, и спрятаться от них со всей своей техникой я был не в состоянии. Боги были разные - партийные и беспартийные. Впоследствии оказалось, что почти все они состоят в близком родстве с некоторыми земнородными, - Троцким Трудно сказать, отражалось ли указанное родство на педагогических доктринах богов? Для этого нужно специальное исследование. Я тогда квалифицировал программу “Олимпа”, как довольно хитро составленную композицию из революционной терминологии, толстовства, кусочков анархизма, совершенно нематериальных остатков эсеровского “хождения в народ”, барской высокомерной благотворительности и интеллигентского обычного “вяканья”. Все это каким-то снадобьем склеивалось вместе, я долго не мог разобрать, что это за снадобье, а потом-таки догадался: это было обыкновенное христианство, не какой-нибудь там дезинфицированный, - 572 - “Олимп”, например, запрещал мне вовсе начислять воспитанникам зарплату и даже выдавать небольшие карманные деньги. При этом, захватив меня на этом грехе, олимпийцы в ужасе круглили глаза, тайно крестились и очерчивали себя кругом. В Москве в то время сидел известный проповедник и… Между мною и “Олимпом” не было ни одной общей точки, а разговор о педагогической технике иногда даже не начинался, ибо, как только я произносил “те”… меня бросали в котел с горячей святой водой, и начиналась длительная и очень неприятная для меня процедура изгнания беса. На Олимпе ребенок рассматривался как существо, наполненное особого состава тонким паром, название которому даже не успели придумать. Впрочем, это была все та же старомодная душа, над которой упражнялись еще апостолы. Предполагалось, что душа эта обладает способностью саморазвиваться, стоит только создать для нее благоприятные условия. О том, какие именно условия должны быть созданы, существовало целое учение, довольно многословное, но в сущности повторяющее изречения Руссо: “Относитесь к детству с благоговением…” “Бойтесь помешать природе…” [ ZT. В А.С. Макаренко т.3 М.1984 Главный догмат этого вероучения состоял в том, что в условиях такого благоговения и предупредительности перед природой из вышеуказанного газа обязательно должна вырасти коммунистическая личность (с.390) ]. Учение это отличалось чисто сектантской припадочной верой в то, что только в таком случае из души вырастет настоящая коммунистическая личность. Насколько все это неряшливо делалось можно судить из того, что никому в голову не приходило составить список признаков настоящей коммунистической личности и проверить, вырастает такая личность или не вырастает. На самом деле в условиях чистой природы вырастало только то, что естественно могло вырасти, то есть обыкновенный полевой бурьян, но это никого не смущало - для небожителей были дороги принципы и идеи. Мои указания на практическое несоответствие получаемого бурьяна заданным проектам коммунистической личности называли делячеством, а если хотели подчеркнуть мою настоящую сущность, говорили: - Макаренко - хороший практик, но в теории он разбирается очень слабо. Между тем я всегда честно старался разобраться в теории, но с первых ее строчек у меня немедленно разжижались мозги, и я не знал даже, как квалифицировать всю эту теорию: бред сумасшедшего, сознательное вредительство, гомерическая, дьявольская - 573 - Главные бои с “Олимпом” происходили, конечно, по вопросу о дисциплине. Базой так называемой теории в этом вопросе у моих противников были два слова, часто встречающихся у Ленина: “сознательная дисциплина”. Для всякого здравомыслящего человека в этих словах заключается простая, понятная и практически необходимая мысль: дисциплина должна сопровождаться пониманием ее необходимости, полезности, обязательности, ее классового значения. Нет, оказывается, это делячество. “Сознательная дисциплина” - это значит: дисциплина должна вырастать из чистого сознания, из голой интеллектуальной убежденности, из пара души, из идей. Надо сообщить человеку эти идеи, то есть попросту рассказать о них, и пар его души немедленно, по свойственным ему химико-физическим качествам, начнет так действовать, что не успеешь оглянуться, уже вырос дисциплинированный человек. Настоящее воскрешение Лазаря. Некоторые пошли еще дальше и не рекомендовали даже много разговаривать, разговоры - это уже вмешательство взрослых, это натаскивание и почти насилие. В течение нескольких лет, подробно анализируя всякие воображения и пути, ведущие к освобождению личности от всех неприятностей дисциплинирования, деятели “Олимпа” наконец пришли к заключению, что дисциплина, даже “сознательная”, не подходит для паркетной чистоты их принципов, а нужна “самодисциплина”. Точно также не нужна и опасна какая бы то ни было организация детей, а нужна “самоорганизация”. На самой верхушке “Олимпа” сидел такой Шульгин. - 574 - Привязанный к дыбе, с вывернутыми руками, я понимал Шульгина только до приведенного места. Что было дальше, то я не могу более полно изложить всю эту теорию, могу только догадываться. Вероятно, для детской колонии нужно было подбирать персонал, состоящий из отъявленных мерзавцев, чтобы действительно “подполье” возникало. Эти мерзавцы само собою должны были давить “подполье”, преследуя его участников. Чем все это могло кончиться и какая награда полагалась таким мерзавцам за наиболее боевое подполье, я так и не знаю, вообще в теории разбираюсь слабо. В такой же мере, несмотря на неоднократное колесование, я обнаружил полную неспособность и в других частях теории. “Нельзя хулигана удалить из класса, а нужно бороться с условиями, создающими хулиганство”. Замученный до потери сознания, я уже не хотел даже спорить и сопротивляться и соглашался бороться с условиями, создающими хулиганство, но в простоте душевной полагал, что одним из таких условий является проповедь Шульгина, и, таким образом, снова оказывалось, что в теории я разбираюсь слабо. А в глубине души я был убежден, что мне нужна не теория, а техника, что теория мне известна и что она очень проста. Надо воспитать человека, способного быть активным деятелем революционного нашего общества. Вот и вся теория. Мало-мальски грамотный человек сумеет эту короткую формулу разложить и уточнить. И ни для кого не секрет, каким быть должен этот воспитанный человек. Любой наш рабочий без затруднений ответит на любой вопрос об этом человеке. Он должен быть грамотным? Он должен быть смелым? Коллективистом? Шкурником? Честным? Он должен ощущать свою принадлежность к классу? Должно быть для него сознание пролетарского долга?.. Для кого эти вопросы могут составить затруднения? Следовательно, затруднения не в вопросе, что нужно сделать [ZT. изготавливать], а как сделать [ZT. как изготавливать то, что нужно изготавливать]. А это вопрос педагогической техники. Я хочу особенно нажать на это место. Техника - это то, что можно вывести только из опыта. Законы резания металлов не могли бы быть выведенными, если бы в опыте человечества никто никогда металлов не резал. И стружка дерева не могла бы привести к фуговальному станку, если бы не было обыкновенного стругалика. - 575 -
Наше педагогическое производство никогда не строилось по технологической логике, а всегда по логике моральной проповеди, а в последнее время даже не моральной, а абстрактно-психологической. Это особенно заметно в области собственно воспитания, в школьной работе как-то легче. Именно потому у нас просто отсутствуют все важнейшие отделы производства: технологический процесс, учет операций, конструкторская работа, применение кондукторов и приспособлений, нормирование, контроль, допуски и браковка. Когда подобные слова я несмело произносил у подошвы “Олимпа”, боги швыряли в меня кирпичами и кричали, что это механическая теория.
А я, чем больше думал, тем больше находил сходства между процессами воспитания и обычными процессами на материальном производстве, и никакой особенно страшной механистичности в этом сходстве не было. Человеческая личность в моем представлении продолжала оставаться человеческой личностью со всей ее сложностью, богатством и красотой, но мне казалось, что именно поэтому к ней нужно подходить с более точными измерителями, с большей ответственностью и с большей наукой, а не в порядке простого темного кликушества. Очень глубокая аналогия между производством и воспитанием не только не оскорбляла моего представления о человеке, но, напротив, заражала меня особенным уважением к нему, потому что нельзя относиться без уважения и к хорошей сложной машине. Во всяком случае, для меня было ясно, что очень многие детали в человеческой личности и в человеческом поведении можно было сделать на прессах, просто штамповать в стандартном порядке, но для этого нужна особенно тонкая работа самих штампов, требующих скрупулезной осторожности и точности. Другие детали требовали, напротив, индивидуальной обработки в руках высококвалифицированного мастера, человека с золотыми руками и острым глазом. Для многих деталей необходимы были сложные специальные приспособления, требующие большой изобретательности и полета человеческого гения. А для всех деталей и для всей работы воспитателя нужна особая наука. Почему в технических вузах мы изучаем сопротивление материалов, а в педагогических не изучаем сопротивление личности, когда ее начинают воспитывать? А ведь для всех не секрет, что такое сопротивление имеет место. Почему, наконец, у нас нет отдела контроля, который мог бы сказать разным педагогическим портачам: - 576 - Почему у нас нет никакой науки о сырье и никто толком не знает, что из этого материала следует делать - коробку спичек или аэроплан? С вершин олимпийских кабинетов не различают никаких деталей и частей работы. Оттуда видно только безбрежное море безликого детства, а в самом кабинете стоит модель абстрактного ребенка, сделанная из самых легких материалов: идей, печатной бумаги, маниловской мечты. В спальне четвертого отряда сегодня не помыли полов, потому что ведро для мытья полов куда-то исчезло. В этом случае меня беспокоит, конечно, не столько местонахождение материальной субстанции ведра, сколько техника его исчезновения. Ведра выдаются в отряды под ответственность помощника командира, который устанавливает очередь уборки, а следовательно, и очередь ответственности. Вот эта именно штука - ответственность за уборку, и за ведро, и за тряпку - есть для меня технологический момент. Эта штука подобна самому захудалому, старому, без фирмы и года выпуска, токарному станку на заводе. Такие станки всегда помещаются в дальнем углу цеха, на самом замасленном участке пола и называются “козами”. На них производится разная детальная шпана: шайбы, крепежные части, прокладки, какие-нибудь болтики. И все-таки когда такая “коза” начинает заедать, по заводу пробегает еле заметная рябь беспокойства, в сборном цехе нечаянно заводится “условный выпуск”, на складских полках появляется досадная горка неприятной продукции - “некомплект”. Ответственность за ведро и тряпку для меня такой же токарный станок, пусть и последний в ряду, но на нем обтачиваются крепежные части для важнейшего человеческого атрибута: чувства ответственности. Без этого атрибута не может быть никакого коммунистического человека, будет “некомплект”. Олимпийцы презирают технику. Благодаря их многолетнему владычеству давно захирела в наших педвузах педагогически-техническая мысль, в особенности в деле собственно воспитания. - 577 - Во всей нашей советской жизни нет более жалкого технического состояния, чем в области воспитания. И поэтому до самого последнего дня воспитательное дело есть дело кустарное, а из кустарных производств - самое отсталое, даже производство кваса в техническом отношении стоит выше. Именно поэтому до сих пор действительной остается жалоба Луки Лукича Хлопова из “Ревизора”: “Нет хуже служить по ученой части, всякий мешается, всякий хочет показать, что он тоже умный человек”. И это не шутка, не гиперболический трюк, а простая прозаическая правда. “Кому ума не доставало” “Мой мальчик несколько раз меня обкрадывал, дома не ночует, обращаюсь к вам с горячей просьбой…” Спрашивается, почему чекисты должны быть более высокими педагогическими техниками, чем профессора педагогики? На этот захватывающий вопрос я ответил не скоро, а тогда, в 1926 году, я со своей техникой был не в лучшем положении, чем Галилей со своей трубой. Передо мной стоял короткий выбор: или провал в Куряже, или провал на “Олимпе” и изгнание из рая. Я выбрал последнее. Рай блистал над моей головой, переливаясь всеми цветами теории, но я вышел к сводному отряду куряжан и сказал хлопцам: - Ну, ребята, работа ваша дрянь… Возьмусь за вас сегодня на собрании. К чертям собачьим с такой работой! Хлопцы покраснели, и один из них, повыше ростом, ткнул сапкой в моем направлении и обиженно прогудел: - Так сапки тупые… Смотрите… - Брешешь, - сказал ему Тоська Соловьев, - брешешь. Признайся, что сбрехал. Признайся… - А что, острая? - 578 - - Слушайте, - сказал я сводному. - Вы должны к ужину закончить этот участок. Если не закончите, будем работать после ужина. И я буду с вами. - Та кончим, - запел владелец тупой сапки. Что ж тут кончать? Тоська засмеялся: - Ну, и хитрый!.. В этом месте оснований для печали не было: если люди отлынивают от работы, но стараются придумать хорошие причины для своего отлынивания, это значит, что они проявляют творчество и инициативу - вещи, имеющие большую цену на “олимпийском” базаре. Моей технике оставалось только притушить это творчество, и все, зато я с удовлетворением мог отметить, что демонстративных отказов от работы почти не было. Некоторые потихоньку прятались, смывались куда-нибудь, но эти смущали меня меньше всего: для них была всегда наготове своеобразная техника у пацанов. Где бы ни гулял прогульщик, а обедать волей-неволей приходил к столу своего отряда. За этим столом он и принуждаем был переживать все техническое неудобство отлынивания. Куряжане, правда, встречали его сравнительно безмятежно, иногда только спрашивали наивным голосом: - Разве ты не убежал с колонии? У горьковцев были языки и руки впечатлительнее. Прогульщик подходит к столу и старается сделать вид, что человек он обыкновенный и не заслуживает особенного внимания, но командир каждому должен воздать по заслугам. Командир строго говорит какому-нибудь Кольке: - Колька, что же ты сидишь? Разве ты не видишь? Криворучко пришел, скорее место очисти! Тарелку ему чистую! Да какую ты ложку даешь, какую ложку?! Ложка исчезает в кухонном окне. - Наливай ему самого жирного!.. Самого жирного!.. Петька, сбегай к повару, принеси хорошую ложку! Скорее! Степка, отрежь ему хлеба… Да что ты режешь? Это граки едят такими скибками, ему тоненькую нужно… Панычи не могут… Да где же Петька с ложкой?.. Петька, скорее там! Ванька, позови Петьку с ложкой!.. Криворучко сидит перед полной тарелкой действительно жирного борща и краснеет прямо в центр борщевой поверхности. Из-за соседнего стола кто-нибудь солидно спрашивает: - Тринадцатый, что, гостя поймали? - Пришли, как же, пришли, обедать будут… Петька, давай же ложку, некогда!.. - 579 - - Какую ты ложку принес!? Тебе какую сказали? Принеси самую большую… Петька изображает оторопелую поспешность, как угорелый, мечется по столовой и тычется в окна вместо дверей. В столовой начинается сложная мистерия, в которой принимают участие даже кухонные люди. Кое у кого сейчас притихает дыхание, потому что и они, собственно говоря, случайно не сделались предметом такого же горячего гостеприимства. Петька снова влетает в столовую, держа в руках какой-нибудь саженный дуршлаг или огромный кухонный половник. Столовая покатывается со смеху. Но гость уже переполнен чувствами, и ложка едва ли ему пригодится. Тогда начинается второй акт драмы, самый сердцещипательный и ужасный. Из-за своего стола медленно вылезает Лапоть и подходит к месту происшествия. Он молча разглядывает всех участников мелодрамы и строго посматривает на командира. Потом его строгое лицо на глазах у всех принимает окраски растроганной жалости и сострадания, то есть тех именно чувств, на которые Лапоть заведомо для всех неспособен. Столовая замирает в ожидании самой высокой и тонкой игры артистов! Лапоть орудует нежнейшими оттенками фальцета и кладет руку на голову Криворучко: - Детка, кушай, детка, не бойся… Что же такое? Зачем издеваетесь над мальчиком? А? Товарищ командир, отсидишь полчаса под домашним за такое дело… Кушай, детка… - Что, ложки нет? Ах, какое свинство, дайте ему какую-нибудь… Да вот эту, что ли… Но детка не может кушать. Она ревет на всю столовую и вылезает из-за стола, оставляя нетронутой тарелку самого жирного борща. Лапоть молча рассматривает страдальца, и по его лицу видно, как тяжело и глубоко умеет переживать Лапоть. - Это как же? - чуть не со слезами говорит Лапоть. - Что же, ты и обедать не будешь? Вот до чего довели человека! Лапоть оглядывается на хлопцев и беззвучно хохочет. Он обнимает плечи Криворучко, вздрагивающие в рыданиях, и нежно выводит его из столовой. Публика заливается хохотом. Но есть и последний акт мелодрамы, который публика видеть не может. Лапоть привел гостя на кухню, усадил за широкий кухонный стол и приказал повару подать и накормить “этого человека” как можно лучше, потому что “его, понимаете, обижают”. И когда еще всхлипывающий Криворучко доел борщ и у него находится достаточно - 580 - - Чего это они на тебя? Наверное, на работу не вышел? Да? Криворучко кивает, икает, вздыхает и вообще больше сигнализирует, чем говорит. - Вот чудаки!.. Ну, что ты скажешь!.. Да ведь ты последний раз? Последний раз, правда? Так чего ж тут въедаться? Мало ли что бывает? Я, как пришел в колонию, так семь дней на работу не ходил… А ты только два дня. А дай, я посмотрю твои мускулы… Ого!.. Конечно, с такими мускулами надо работать… Правда ж? Криворучко снова кивает и принимается за кашу. Лапоть уходит в столовую, оставляя Криворучко неожиданный комплимент: - Я сразу увидел, что ты свой парень… Достаточно было одной-двух подобных мистерий, чтобы уход из рабочего отряда сделался делом невозможным. Гораздо распространеннее были легальные причины: плохая сапка, не знал, куда назначили, ходил на перевязку. В этом методе неожиданно оказался большим специалистом Ховрах. Уже на второй день у него начались солнечные удары, и он со стонами залезал под кусты и укладывался отдыхать. Хлопцы еще могли прощать трудовые слабости пацанам, но простить Ховраху, против которого и так накипело, они не могли. Я тоже собирался с Ховрахом поступить строго, но меня предупредил в разговоре Таранец: - Не нужно прижимать, мы сами сделаем. Ховрах работал в самом большом сводном отряде на посадке картофеля. Сводный отряд работал под лесом у самого края поля. В жаркое, застойное утро из сводного отряда прибежал ко мне пацан и шепнул: - Таранец зовет, говорит, солнечный удар произошел… Я отправился к отряду. Человек двадцать ребят рассыпались по всему полю, еле-еле успевая за несколькими плугами, Таранец подошел ко мне: - Лежит бедный Ховрах. Пойдемте. Ховрах лежал на опушке леса и стонал. Я и раньше знал, что он симулирует, и теперь еще раз уверился в этом, взяв его пульс. Но Ховрах закрывал глаза и вообще валял дурака. Таранец с презрением смотрел на него: - Значит, ты болен? - Ты, может, не веришь? - Как не верю? Верю, еще и как… Сейчас тебе поможем… Ховрах, у которого были все основания не сомневаться в - 581 - - Так куда ж ему работать? - серьезно сказал Таранец, - больной же человек, разве не видно. Карета медленно, шагом двинулась в колонию, а у сводного отряда утроились силы, любят пацаны такие штуки. Так же медленно Ховраха провезли по колонии и сгрузили перед больничкой. Затем вызвали фельдшерицу и предъявили ей больного. Старенькая наша Елена Михайловна повозилась в Ховрахом три минуты и только открыла рот для того, чтобы выразить удивление, как Ховрах сам сказал диагноз: - Да чего там… Отпустите, хлопцы… - А побежишь бегом в поле? - спросил Таранец. - Бегом? Аж туда, на картошку?.. - Ну да, на картошку… - Так жарко ж, хлопцы… Бегом бегать… Та ну его к черту… - Ну, тогда едем в город… - Чего в город? - А в больницу? - Та бросьте, хлопцы… Честное слово… - Повезем. - Ну хорошо… Так далеко ж… - Дрянь, - сказал Таранец. - Ты знаешь, сколько ты вреда делаешь. На тебя пацаны смотрят… Марш на работу… Ховрах поплелся к сводному. Никто не подгонял его бежать, потому что и так лучи его былой славы были безжалостно сломаны. - 582 - Мускульные привычки у куряжан приходили очень медленно, но еще меньше развивались психические установки труда, вот то самое желание сделать как можно скорее и как можно лучше, которое только и нужно, чтобы человечество было счастливо… Горьковцы были замечательными техниками в области индивидуальной обработки, но в этой сфере требовались широкозадуманные и глубокие операции. Я и приступил к ним с первого дня. И тогда и теперь, после моей пятнадцатилетней работы во главе нового детского коллектива, в области организации трудового усилия я считаю, что решающим методом является не метод, направленный прямо на личность… Есть два метода в области организации трудового усилия. Первый из них заключается в прямом воздействии на личность при помощи регулярного воздействия на ее материальные интересы. Но такой способ мне был запрещен еще со времен “конкуренции” сводных отрядов Федоренко и Корыта. Несмотря на мои частные представления, также решительно запрещались мне самые невинные виды зарплаты. Как только дело доходило до самого незначительного количества рублей, которые можно было выдать воспитанникам либо в виде зарплаты, либо в виде карманных денег, пропорциональных производительности труда, на “Олимпе” поднимался настоящий скандал. Эти небесные существа были глубоко убеждены, что деньги от дьявола, одно только представление о детской колонии, в которой дети получают и тратят деньги, доводило их до самых глубоких обмороков. И в самом деле: с одной стороны, как будто дети, а с другой: “Люди гибнут за металл, Дети должны были воспитываться в глубоком отвращении к сребролюбию. Вообще в своих поступках они должны руководствоваться исключительно альтруистическими побуждениями. Что я мог поделать с этим ханжеством? Как ни тяжело было для Ховраха подвергнуться описанной медицинской процедуре, но еще тяжелее ему возвратиться в сводный и в молчании принимать дозы новых лекарств в виде самых простых вопросов: - 583 - Разумеется, это были партизанские действия, но они вытекали из общего тона и из общего стремления коллектива наладить работу. А тон и стремления - это были настоящие предметы моей технической заботы. Основным технологическим моментом оставался, конечно, отряд. Что такое отряд, на “Олимпе” так и не разобрали до самого конца нашей истории. А между тем я из всех сил старался растолковать олимпийцам значение отряда и его определяющую полезность в педагогическом процессе. Но ведь мы говорили на разных языках, ничего нельзя было растолковать. Я привожу здесь один разговор, который произошел между мною и профессором педагогики, заехавшим в колонию, очень аккуратным человечком в очках, в пиджаке, в штанах, человечком мыслящим и добродетельным. Он прицепился ко мне с вопросом, почему столы в столовой между отрядами распределяет дежурный командир, а не педагог. - Серьезно, товарищ, вы, вероятно, просто шутите. Как это так: дежурный мальчик распределяет столовую, а вы спокойно здесь стоите… - Распределить столовую не так трудно, - отвечаю я профессору, - кроме того, у нас есть старый и очень хороший закон: все приятное и все неприятное или трудное распределяется между отрядами по порядку их номеров… Так он и не понял, этот профессор. Что я мог сделать?
В первые дни Куряжа в отрядах совершалась очень большая работа. К двум-трем отрядам издавна был прикреплен воспитатель. На ответственности воспитателей лежало возбуждать в отрядах представление о коллективной истории и коллективной чести и лучшем, достойном месте в колонии. Новые благородные побуждения коллективного интереса приходили, конечно, не в один день, но все же приходили сравнительно быстро, гораздо быстрее, чем если бы мы надеялись только на индивидуальную обработку. Вторым нашим весьма важным институтом была система перспективных линий. Есть, как известно, два пути в области организации перспективы, а следовательно, и трудового усилия. Первый заключается в оборудовании личной перспективы, между прочим, при помощи воздействия на материальные интересы личности. Это последнее, впрочем, решительно запрещалось тогдашними педагогическими мыслителями… Их отношение к зарплате и к деньгам было настолько паническое, что не оставалось места ни для какой аргументации. Здесь могло помочь только окропление святой водой, но я этим средством не обладал. А между тем зарплата - очень важное дело. На получаемой - 584 - Но ничего нельзя было поделать, на этом лежало “табу”. Я имел возможность пользоваться только вторым путем - методом повышения коллективного тона и организации сложнейшей системы коллективной перспективы. Учение о перспективе сделается когда-нибудь самым важным делом коллективного воспитания и жизни коллектива вообще. Я, конечно, не обладаю никаким учением, но некоторые небольшие разведки в этой важной области были мною сделаны, и я мог даже в своей практике пользоваться кое-какими формулами. Собственно говоря, человек не может жить на свете, если у него впереди нет ничего радостного. Истинным стимулом человеческой жизни является завтрашняя радость. В педагогической технике эта завтрашняя радость представляется одним из важнейших объектов работы, причем работа эта направляется по двум линиям. Первая линия заключается в самой радости, в подборе ее внешних форм и выражений. Вторая линия состоит в регулярном настойчивом претворении более простых видов радости в более сложные и человечески значительные. Здесь проходит самая интересная линия: от примитивного удовлетворения каким-нибудь дешевым пряником до глубокого чувства долга. От этого метода не так пахло нечистой силой, и “олимпийцы” терпели здесь многое, хотя и ворчали иногда подозрительно. Самое важное, что мы привыкли ценить в человеке, - это сила и красота. И то и другое определяется в человеке исключительно по типу его отношения к перспективе. Человек, определяющий свое поведение самой близкой перспективой, сегодняшним обедом, именно сегодняшним, есть человек самый слабый. Человек, поступки которого равняются по самой далекой перспективе, допустим, в стремлении накопить денег и приобрести имение, есть человек сильный, и он будет тем сильнее, чем большие препятствия преодолевает, то есть, чем дальше становятся его перспективы. И красота человека заключается в его отношении к перспективе. Если он удовлетворяется только перспективой своей собственной, тем он невзрачнее, обыкновеннее, иногда тем он гаже. Чем шире коллектив, перспективы которого являются для него перспективами - 585 - Это еще более заметно в области перспективы коллективной. Завтрашняя радость коллектива не может никаким образом логически связаться с сегодняшней работой отдельной личности. Она связывается с нею только эмоционально, и эти эмоции часто гораздо плодотворнее какой угодно меркантильной логики. Правильно воспитывать коллектив - это значит окружить его сложнейшей цепью перспективных представлений, ежедневно возбуждать в коллективе образы завтрашнего дня, образы радостные, поднимающие человека и заражающие радостью его сегодняшний день. Воспитать человека - значит воспитать у него перспективные пути, по которым располагается его завтрашняя радость. Можно написать целую методику этой важной работы. Она заключается в организации новых перспектив, в использовании уже имеющихся, в постепенной подстановке более ценных. Начинать можно и с хорошего обеда, и с похода в цирк, и с очистки пруда, но надо всегда возбуждать к жизни и постепенно расширять перспективы целого коллектива, доводить их до перспектив всего Союза. Ближайшей коллективной перспективой после завоеваний Куряжа сделался праздник первого снопа. Но я должен отметить один исключительный вечер, сделавшийся почему-то переломным в трудовом усилии куряжан. Я, впрочем, не рассчитывал на такой результат, я хотел сделать только то, что необходимо было сделать, вовсе не из практических намерений. Новые колонисты не знали, кто такой Горький. В ближайшие дни по приезде мы устроили вечер Горького. Он был сделан очень скромно. Я сознательно не хотел придавать ему характер концерта или литературного вечера. Мы не пригласили гостей. На скромно убранной сцене поставили портрет Алексея Максимовича. - 586 - Новые колонисты слушали меня, широко открыв глаза: они не представляли себе, что в мире возможна такая жизнь. Они не задавали мне вопросов и не волновались до той минуты, пока Лапоть принес папку с письмами Горького. - Это он написал? Сам писал? Он писал колонистам? А ну, покажите… Лапоть бережно обнес по рядам развернутые письма Горького. Кое-кто задержал руку Лаптя и постарался глубже проникнуть в содержание происходящего: - Вот видишь, вот видишь: “Дорогие мои товарищи”. Так и написано… Все письма были прочитаны на собрании. Я после этого спросил: - Может, есть желающие что-нибудь сказать? Минуты две не было желающих. Но потом, краснея, на сцену вышел Коротков и сказал: - Я скажу новым горьковцам… вот, как я. Только я не умею говорить… Ну, все равно. Хлопцы! Жили мы тут, и глаза у нас есть, а ничего мы не видели… Как слепые, честное слово. Аж досадно - сколько лет пропало! А сейчас нам показали одного Горького… Честно слово, у меня все в душе перевернулось… не знаю, как у вас… Коротков придвинулся к краю сцены, чуть-чуть прищурил серьезные красивые глаза: - Надо, хлопцы, работать… По-другому нужно работать… Понимаете? - Понимаем, - закричали горячо пацаны и крепко захлопали, провожая со сцены Короткова. На другой день я их не узнал. Отдуваясь, кряхтя, вертя головами, они честно, хотя и с великим трудом, пересиливали извечную человеческую лень. Они увидели перед собой самую радостную перспективу: ценность человеческой личности.
11. Первый сноп Последние дни мая по очереди приносили нам новые подарки: новые площадки двора, новые двери и окна, новые запахи во дворе и новые настроения. Последние припадки лени и отвращения к труду теперь легко уже сбрасывались с пацаньих плеч, как никому - 587 - Ветру теперь нетрудно было работать: упорные ломы сводных за две недели своротили к черту вековую саженную стену. Коршун, Мэри и посвежевшие кони Куряжа, получившие в совете командиров приличные имена: Василек, Монах, Орлик, - развезли кирпичный прах куда следует: что покрупнее и поцелее - на постройку свинарни, что помельче - на дорожки, овражки, ямы. Другие сводные с лопатами, тачками, носилками расширили, расчистили, утрамбовали крайние площадки нашей горы, раскопали спуски в долину, уложили ступени, а бригада Борового уже наладила десяток скамеек, чтобы поставить их на специальных террасках и поворотах. В нашем дворе стало светло и просторно, прибавилось неба, и зеленые украшения и привольные дали горизонта стали теперь и нашими украшениями, и нашими далями. Юрьев приехал в колонию в последний день мая и ахнул: - Ну и здорово! Вы знаете, до чего это замечательно! Смотри ж ты, какая прелесть! И во дворе и вокруг горы давно уничтожили останки соцвосовских миллионов, и наш садовник Мизяк, человек молчаливый и сумрачный, какими часто бывают некрасивые мужья красавиц, уже вскапывал с ребятами обочины двора и дорожек и складывал в аккуратные кучки износившиеся кирпичики монашеских тротуаров. Еще заняли [зияли ?] кое-где канавы водопровода, и в них гремели металлом измазанные в глине мастера, но это были последние беспорядки восстановления. На северном краю двора делали фундамент для свинарни. Свинарня делалась настоящая, с хорошими станками, с бетонным полом, с вынесенным за ее стены сливом. Шере уже не похож на погорельца, сейчас и он почувствовал архимедовский восторг: ежедневно выходили на работу больше тридцати сводных отрядов. Как только наладилось дело с рабочим усилием, мы сразу ощутили, что в наших руках находится огромная сила. И я вдруг увидел, какие страшные запасы рабочего аппетита заложены в Шере. Он еще больше похудел от жадности: работы много, рабочей силы много, только в нем самом имеют пределы силы организатора. Эдуард Николаевич уменьшил сон, удлинил как будто ноги, вычеркнул из распорядка дня разные излишества вроде завтраков, обедов и ужинов - и все-таки не успевал всего сделать. Он просыпался раньше - 588 - - Найди Шере и повякай немножко, чтоб он пошамал: там у него в кармане. Через пятнадцать минут помощник дежурного находил Шере в самых невероятных местах возле леса или в котловане свинарни и начинал дергать его за рукав, терпеливо ожидая, пока Шере прервет нужный разговор и спросит: - Ну, что такое? - Вы посмотрите, что у вас в кармане, Эдуард Николаевич? - Что такое в кармане? Шамовка! Сказал дежурный, чтобы я не уходил от Вас, пока вы не пошамаете. Припертый к стене Шере начинал завтракать, норовя в то же время поделиться куском с тем же самым помощником, чтобы скорее избавиться от докучливого бутерброда и бежать на капустное поле к речке. И теперь и тогда я с восхищением и благодарностью думаю об Эдуарде Николаевиче. Если он теперь на каких-нибудь советских полях уменьшил темпы, если он женился, обзавелся оседлостью, ревматизмом и пижамой, я скорблю, потому что в общем технологическом процессе жизни для таких, как Шере, имеются определенные графики. Надо, чтобы в каждой детской колонии был такой Эдуард Николаевич [ Николай Эдуардович Фере 1897-1981 (Воспоминания Н.Э. Фере о Горьковской колонии и о Макаренко: http://zt1.narod.ru/fere-1.htm) ]. Стоит ему первый раз прикоснуться к земле на колонистской территории, как вокруг точки прикосновения все трогается с места, самые заядлые потенции открывают глаза, самые сонные характеры ощущают беспокойство. С каждой минутой это движение делается быстрее и правильнее, постепенно переходя к вихревому порядку типа циклона. Эдуардов Николаевичей надо беречь и холить, надо засовывать им бутерброды в карманы, надо платить им какое угодно жалование, хотя и о жаловании они обычно не разговаривают. Шере был большого класса агроном, с широкой мыслью и с постоянным броском в будущее и в то же время с неослабным вниманием к каждой крупинке почвы. Шере не мог пробежать мимо и не устроить маленькую орбиту вокруг любой точки, где копошатся и работают люди. И по этим бесчисленным своим орбитам он носится не как сверкающий бездельный метеор, а как бесшумный, молчаливый челнок в основе, он не делает ни одного лишнего движения, не произносит ни одного лишнего слова, от него не отскакивает ни одна лишняя искра. - 589 - На нашей сотне гектаров Шере хотел в полтора месяца пройти тот путь, который на старом месте мы проходили шесть лет. Он бросал большие сводные на прополку полей, на выщипывание самой ничтожной травки, он без малейшего содрогания перепахивал неудачные участки и прилаживал к ним какие-то особенные поздние культуры. По полям прошли прямые, как лучи, межи, очищенные от сорняка и украшенные, как и раньше, визитными карточками “королей андалузских” и “принцесс” разных сортов. На центральном участке, у самой полевой дороги, Шере раскинул баштан, снисходя к моим педагогическим перспективам. В совете командиров отметили это начинание как весьма полезное, и Лапоть немедленно приступил к учету разной заслуженной калечи - малокровных, истощенных и утомленных, чтобы из ее элементов составить специальный отряд баштанников. Как ни много было работы у Шере, а хватило сил наших и на сводный отряд для очистки пруда. Командиром сводного назначили Карабанова. Сорок голых хлопцев, опоясав бедра самыми негодными трусиками, какие только нашлись у Дениса Кудлатого, приступили к спуску воды. На дне пруда нашлось много интересных вещей, по всем признакам имеющим отношение к революционной эпохе. В метровой толще или грязи нашли ребята несколько десятков винтовок, обрезов, револьверов, видно, какой-то боевой организации в этом месте приходилось развивать такую быстроту военной операции, что оружие делалось слишком тяжелой обузой. Карабанов говорил: - Если тут хорошо поискать, то и штаны найдутся. Я так думаю, что сюда и штаны бросали, бо без штанов тикать гораздо легче… Оружие из грязи вытащить было не трудно, но вытащить самую грязь оказалось очень тяжелым делом. Пруд был довольно большой, выносить грязь ведрами и носилками - когда кончишь работу? Только когда приспособили к делу четверку лошадей и специально изобретенные дощатые лопасти, толща грязи начала заметно уменьшаться. “Особый второй сводный” Карабанова во время работы был исключительно красив. Вымазанные до самой макушки, хлопцы сильно походили на чернокожих дикарей, их трудно было узнавать в лицо, вся их толпа казалась только что прибывшей из неизвестной далекой страны. Карабанов мастер был усиливать самый пустяшный игровой элемент, поэтому уже на третий день мы получили - 590 - Эти чернокожие, конечно, не знали ни русского, ни украинского языков и изъяснялись исключительно на неизвестном колонистам туземном наречии, отличающемся чрезвычайной крикливостью и преобладанием непривычных для европейского уха гортанных звуков. К нашему удивлению, члены особого второго сводного не только прекрасно понимали друг друга, но и отличались чрезвычайной словоохотливостью, и над всей огромной впадиной пруда целый день стоял невыносимый гомон. Залезши по пояс в грязь, чернокожие с криком прилаживают Стрекозу или Коршуна к нескладному дощатому приспособлению в самой глубине ила и орут благим матом. - Ххиргарши - майя гекащихи! Разровоу, ракрошу! Карабанов, блестящий и черный, как и все, сделавший из своей шевелюры какой-то выдающегося безобразия кок, вращает огромными белыми глазами и скалит страшные зубы: - Каррамба! Гархша! Гархша! Десятки пар таких же диких и таких же белых глаз устремляются в одну точку, куда показывает вся в браслетах экзотическая рука Карабанова, кивают головами и ждут. Семен снова им орет: - Пхананяй, пхананяй! Дикари стремглав бросаются на приспособление и тесной дикой толпой с напряжением и воплем помогают Стрекозе вытащить на берег целую тонну густого, тяжелого ила. Эта этнографическая возня особенно оживляется к вечеру, когда на склоне нашей горы рассаживается вся колония и голоногие пацаны с восхищением ожидают того сладкого момента, когда Карабанов заорет: “Горлы резыты!..” и чернокожие с свирепыми лицами кровожадно бросятся на белых. Белые в ужасе спасаются во двор колонии, из дверей и щелей выглядывают их перепуганные лица. Но чернокожие не преследуют белых, и вообще дело до каннибальства не доходит, ибо хотя дикари и не знают русского языка, тем не менее прекрасно понимают, что такое домашний арест за принос грязи в жилое помещение. Только один раз счастливый случай позволил дикарям действительно покуражиться над белым населением в окрестностях столичного города Харькова. - 591 - Но в этот приятный момент на край горы в сетке дождя вынесся строгий, озабоченный Синенький и заиграл закатисто-разливчатый сигнал тревоги. Дикари мгновенно потушили пляски и вспомнили русский язык: - Чего дудишь? А? У нас?.. Где? Синенький молча ткнул трубой на Подворки, куда уже спешили в обход пруда вырвавшиеся из двора колонисты. Чернокожие оглянулись. В сотне метров от берега жарким обильным костром полыхала хата, и возле нее торжественно ползали какие-то элементы процессии. Все сорок чернокожих во главе с вождем, действительно африканской ордой, бросились к хате. Десятка полтора испуганных баб и дедов в этот момент наладили против прибежавших раньше колонистов заграждение из икон, и один из бородачей кричал: - Какое ваше дело? Господь бог запалил, господь бог и потушит… Но, оглянувшись, и бородач и другие верующие увидели вдруг, что не только господь бог не проявляет никакой пожарной заботы, но, напротив, самое активное участие в катастрофе попустительством божиим предоставлено нечистой силе: на них с дикими криками несется толпа чернокожих, потрясая мохнатыми бедрами и позванивая железными украшениями. Черномазые лица, исковерканные носовыми палками и увенчанные безобразными коками, не оставляли никакого места для сомнений: у этих существ не могло быть, конечно, иных намерений, как захватить всю процессию и утащить ее в пекло. Деды и бабы пронзительно закричали, бросили иконы и затопали по улице в разные стороны 195 . Ребята бросились к конюшне и коровнику, но было уже поздно: животные погибли. Разгневанный неудачей Семен первым попавшимся в руки поленом высадил окно и полез в хату. Мы были страшно удивлены, когда из окна вдруг показалась седая бородатая голова, и Семен закричал из хаты: - 592 - Пока мы приняли деда, Семен выскочил в другое окно и запрыгал по зеленому мокрому двору, выражая самый дикий восторг 196 . Один из чернокожих понесся в колонию за линейкой. Я был ошеломлен бурей, пожаром, бегом и волнением и уже с трудом ощущал границу между нашим культурным миром и какой-нибудь Огненной земли. Колонисты растаскивали догорающую хату, и толпа их еле помещалась в тесном дворе, но из жителей не было никого. И наши голые чернокожие в поясах стыдливости подчеркивали в моих глазах всю эту дичь, притаившуюся под самой столицей.
Туча уже унеслась на восток, растянув по небу черный широкий хвост. Из колонии прилетел на Молодце Антон Братченко: - Линейка сейчас будет… А граки ж где? Чего тут одни хлопцы? Только когда за линейкой, на которую мы уложили стонущего деда, мы потянулись в колонию, из калитки, из-за ворот и плетней на нас смотрели неподвижные лица и одними взглядами предавали нас анафеме. Село вообще относилось к нам очень холодно, хотя и доходили до нас слухи, что народившаяся в колонии дисциплина жителями в общем и целом одобряется. Со своей стороны, у нас было столько внутреннего своего дела, что нам и в голову не приходило заняться делами Подворок, хотя много было обстоятельств, которые предсказывали, что в самом ближайшем будущем нам придется заняться вплотную кое-какими сельскими вопросами. Ребята очень хорошо помнили приключение Жорки Волкова на переезде. Вероятно, это событие и на селе в некоторых кругах будоражило совесть. Не забыли мы также и каинов, в свое время собиравших дань с социального воспитания. До первого снопа совет командиров категорически запретил колонистам бывать на селе, и на подходящем пункте день и ночь дежурил наш пост, наблюдающий за исполнением этого приказа. Только по субботам и воскресеньям наш двор наполнялся верующими. В церковь обычно заходили только старики, молодежь предпочитала прогуливаться вокруг храма. Наши сторожевые сводные и этим формам общения - трудно сказать с кем, с нами или с богами? - положили конец. На время богослужения выделялся патруль, надевал голубые повязки и предлагал верующим такую альтернативу: - Здесь вам не бульвар. Или проходите в церковь, или вычищайтесь со двора. Нечего здесь носиться с вашими религиозными предрассудками. Большинство верующих предпочитало вычищаться. До поры до времени мы не начинали наступления против религии. Напротив, - 593 - - Знаете что, деды? Может быть, вы выберетесь в ту церковь, что над этим самым… чудотворным источником, а? Там теперь все очищено, вам хорошо будет… - Гражданин начальник, - сказал староста, - как же мы можем выбраться, если то не церковь, а часовня вовсе? Там и престола нет… А разве мы вам мешаем? - Мне двор нужен. У нас повернуться негде. И обратите внимание: у нас все покрашено, побелено, в порядке, а ваш этот собор стоит ободранный, грязный… Вы выбирайтесь, а я собор этот в два счета раскидаю, через две недели цветник на том месте будет. Бородатые улыбаются, мой план им по душе, что ли… - Раскидать не штука, - говорит староста. - А построить как? Хе-хе! Триста лет тому строили, трудовую копейку на это дело не одну положили, а вы теперь говорите: раскидаю. Это вы так считаете, значит: вера как будто умирает. А вот увидите, не умирает вера… народ знает… Староста основательно уселся в апостольское кресло, и даже голос у него зазвенел, как в первые века христианства, но другой дед остановил старосту: - Ну, зачем вы такое говорите, Иван Акимович? Гражданин заведующий свое дело наблюдает, он как советская власть, выходит, ему храм, можно так сказать, что и без надобности. А только внизу, как вы сказали, так то часовня. Часовня, да. И к довершению, место оскверненное, прямо будем говорить… - А вы святой водой побрызгайте, - советует Лапоть. Старик смутился, почесал в бороде: - Святая вода, сынок, не на каждом месте пользует. - Ну… как же не на каждом!.. - Не на каждом, сынок. Вот, если, скажем, тебя покропить, не поможет ведь, правда? - Не поможет, пожалуй, - сомневается Лапоть. - Ну, вот видишь, не поможет. Тут с разбором нужно. - Попы с разбором делают? - Священники наши? Они понимают, конечно. Понимают, сынок. - Они-то понимают, что им нужно, - сказал Лапоть, - а вы не понимаете. Пожар вчера был… Если бы не хлопцы, сгорел бы дед. Как тепленький, сгорел бы… - 594 - - А хлопцы впутались и помешали… Старик крякнул: - Молодой ты, сынок, об этих делах размышлять… А только этот храм нельзя оставить, нельзя. - Ага? - А только под горой часовня. Часовня, да, и престола не имеет… Деды ушли, смиренно попрощавшись, а на другой день нацепили на стены собора веревки и петли, и на них повисли мастера с ведрами. Потому ли, что устыдились ободранных стен храма, потому ли, что хотели доказать живучесть народной веры, но церковный совет ассигновал на побелку собора четыреста рублей. Тем не менее, в деле приведения колонии в порядок получался контакт. Колонисты до поры до времени к собору относились без особенной вражды, скорее с любопытством. Пацаны обратились ко мне с просьбой: - Ведь можно же нам посмотреть, что они там делают в церкви? - Посмотрите. Жорка предупредил пацанов: - Только, смотрите, не хулиганить. Мы боремся с религией убеждением и перестройкой жизни, а не хулиганством. - Да что мы, хулиганы, что ли? - обиделись пацаны. - И вообще нужно, понимаете, не оскорблять никого, там… Как-нибудь так, понимаете, деликатнее. Так… Хотя Жорка делал это распоряжение больше при помощи мимики и жестов, пацаны его поняли: - Да знаем, все хорошо будет. Но через неделю ко мне подошел старенький сморщенный попик и зашептал: - Просьба к вам, гражданин начальник. Нельзя, конечно, ничего сказать, ваши мальчики ничего такого не делают, только, знаете… все-таки соблазн для верующих, неудобно как-то… Они, правда, и стараются, боже сохрани, ничего такого не можем сказать, а все-таки распорядитесь, пусть не ходят в церковь. - Хулиганят, значит, понемножку? - Нет, боже сохрани, боже сохрани, не хулиганят, нет. Ну а приходят в трусиках, в шапочках этих… как они… А некоторые крестятся, только, знаете, левой рукой крестятся и, вообще, не умеют. И смотрят в разные стороны, не знают, в какую сторону смотреть, повернется, знаете, то боком к алтарю, то спиной. Ему, конечно, интересно, но все-таки дом молитвы, а мальчики - они же не знают, как это молитва, и благолепие, и страх - 595 - Я успокоил попика, сказал, что мешать ему больше не будем, а на собрании колонистов объявил: - Вы, ребята, в церковь не ходите, поп жалуется. Пацаны возмутились: - Что? Ничего такого не было. Кто заходил, не хулиганил, пройдет… там это… и домой. Это он врет, водолаз! - А для чего вы там крестились? Зачем тебе понадобилось креститься? Что ты, в бога веришь, что ли? - Так говорили ж не оскорблять. А кто их знает, как с ними нужно? Там все какие-то психические. Стоят, стоят, а потом бах на колени и крестятся. Ну, и наши думают, чтобы не оскорблять, как умеют, конечно! - Так вот, не ходите, не надо. - Да что ж? Мы и не пойдем… А и смешно ж там! Говорят как-то чудно. И все стоят, а чего стоят? А в этой загородке… как она… ага, алтарь, так там чисто, коврики, пахнет так, а только, ха, поп там здорово работает, руки вверх так задирает… Здорово!.. - А ты и в алтаре был? - Я так зашел, а водолаз как раз задрал руки и лопочет что-то. А я стою и не мешаю ему вовсе, а он говорит: иди, иди, мальчик, не мешай. Ну, я и ушел, что мне… Ребята были очень заинтересованы, как Густоиван относится к церкви, и он, действительно, один раз отправился в церковь, но возвратился оттуда очень разочарованный. Лапоть спрашивает его: - Скоро будешь дьяконом? - Не-е… - говорит, улыбаясь, Густоиван. - Почему? - Та… это, хлопцы говорят, контра… и в церкви там ничего нет… одни картины… В середине июня колония была приведена в полный порядок, все поправлено, где нужно выкрашено, выбелено. Поля Эдуарда Николаевича блестели, как паркет. Десятого июня электростанция дала первый ток, керосиновые лампочки отправили в кладовку. Водопровод заработал несколько позже. В середине же июня колонисты перебрались в спальни. Кровати были сделаны почти наново в нашей кузнице, положили новые тюфяки и подушки, но на одеяла у нас не хватило, а покрыть постели разным старьем очень нам не хотелось. На одеяла нужно было истратить до десяти тысяч рублей. Совет командиров - 596 - - Одеяла купить - свинарни не кончим. Ну их к свиньям, одеяла! В летнее время одеяла были нужны только для парада, очень хотелось всем, до зарезу хотелось на праздник первого снопа приготовить нарядные спальни. А теперь спальни стояли белым пятном на нашем радужном бытии. Но нам везло. Хадабуда часто приезжал в колонию, ходил по спальням, ремонтам, постройкам, полям, гуторил с хлопцами, был очень польщен, что его жито мы собирались снимать торжественно. Халабуду полюбили. Он умел разговаривать с хлопцами о предметах нужных и интересных, умел искренно горячиться и спорить, умел помочь ребятам не только советом, но и работой. Коллектив колонистов очень полюбился Халабуде, он говорил: - Там наши бабы болтают языками: то, понимаете, не так, то неправильно, я никак не разберу, хоть бы мне кто-нибудь объяснил, какого им хрена нужно? Работают ребята, стараются, ребята хорошие, комсомольцы. Ты их там дразнишь, что ли? Но, отзываясь горячо на все злобы дня колонии, Халабуда холодел, как только разговор заходил об одеялах. Лапоть с разных сторон подъезжал к Сидору Карповичу. - Да, - вздыхает Лапоть, - у всех людей есть одеяла, а у нас нет. Хорошо, что Сидор Карпович с нами. Вот увидите, он нам подарит… Халабуда отворачивается и недовольно рокочет: - Тоже хитрые, подлецы… “Сидор Карпович подарит…” На другой день Лапоть прибавляет в ключе один бемоль: - Выходит так, что и Сидор Карпович не поможет. Бедные горьковцы! Но и бемоль не помогает, хотя мы и видим, что на душе у Сидора Карповича становится “моторошно”, как говорят украинцы. Однажды под вечер Халабуда приехал в хорошем настроении, хвалил поля, горизонты, свинарню, свиней. Порадовался в спальне отшнурованным постелям, прозрачности вымытых оконных стекол, свежести полов и пухлому уюту взбитых подушек. Постели, правда, резали глаза ослепительной наготой простынь, но я уже не хотел надоедать старику одеялами. Халабуда по собственному почину загрустил, выходя из спален, и сказал: - Да, черт его дери… Одеяла нужно… тот, как его… достать. Когда мы с Халабудой вышли во двор, все четыреста колонистов стояли в строю: был час гимнастики. Петр Иванович Горович в полном соответствии со строевыми правилами колонии подал команду: - 597 - Четыреста рук вспыхнули движением и замерли над рядами повернувшихся к нам оживленно дружеских лиц. Взвод барабанщиков закатил далеко к горизонтам четыре такта частой гулкой дроби приветствия. Горович подошел с рапортом и вытянулся перед Халабудой: - Товарищ председатель комиссии помощи детям! В строю колонистов колонии имени Горького на занятиях гимнастикой триста восемьдесят девять, отсутствуют на дежурстве три, в сторожевом сводном шесть, больных два. По всем правилам бывалый кавалерист Петр Иванович сделал шаг в сторону и открыл глазам Сидора Карповича раздвинутый на широкие спортивные интервалы, замерший в салюте очаровательный строй горьковцев. Сидор Карпович взволнованно дернул ус, посерьезнел раз в десять против обычного, стукнул суковатой палкой о землю и сказал громко неизменным своим басом: - Ну! Что ж! Здорово, хлопцы! Сидору Карповичу пришлось основательно попятиться и сильно моргнуть глазами, когда звонкий хор четырехсот молодых веселых глоток ответил Сидору Карповичу: - Дра!! Халабуда не выдержал, улыбнулся, оглянулся и смущенно рокотнул: - Ишь, стервецы! До чего насобачились! Ну что ж! Это… я вот скажу им… одну вещь скажу. - Вольно стоять! Колонисты отставили правую ногу, забросили руки за спину, колыхнули талией и улыбнулись Сидору Карповичу. Сидор Карпович еще раз стукнул палкой о землю, еще раз дернул за правый ус: - Я, знаете, хлопцы, речей не люблю говорить, а сейчас скажу, что ж. Вот видите - молодцы, прямо в глаза вам говорю: молодцы. И все это у вас идет по-нашему, по-рабочему, хорошо идет, прямо скажу: был бы у меня сын, пусть будет такой, как вы, пусть такой будет. А что там бабы разные говорят, не обращайте внимания. Я вам прямо скажу: вы свою линию держите, потому, я старый большевик и рабочий тоже старый, я вижу. У вас это все по-нашему. Вот! Если кто скажет не так, не обращайте внимания, вы себе прите вперед. Понимаете, вперед. Вот! А я в знак того прямо вам говорю: одеяла я вам дарю, укрывайтесь одеялами! Хлопцы рассыпали кристаллы строя и бросились к нам. Лапоть выскочил вперед, присел, взмахнул руками, крикнул: - 598 - Мы с Горовичем еле успели отскочить в сторону. Халабуду подняли на руках, подбросили несколько раз и потащили в клуб, торчала только над толпой его суковатая палка, которой он боялся кого-нибудь поранить. У дверей клуба Халабуду опустили на землю. Встрепанный, покрасневший и взволнованный, он смущенно поправлял пиджак и уже удивленно зацепился за какой-то карман, когда к нему подошел Таранец и скромно сказал: - Вот ваши часы, а вот кошелек и еще ключи. - Все выпало? - спросил удивленно Халабуда. - Нет, не выпало, - сказал Таранец, - а я принял, а то могло выпасть и потеряться… бывает, знаете… Халабуда взял из рук Таранца свои ценности, и Таранец также скромно отошел в толпу. Держа в руках и часы, и бумажник, и ключи, и палку Сидор Карпович имел вид довольно растерянный. Наконец он пришел в себя, повертел головой: - Народ, я тебе скажу!.. Честное слово! И вдруг расхохотался: - Ах, вы… Ну, что это такое в самом деле… Где этот самый… который “принял”? Он уехал в город растроганный и довольный жизнью. Я был поэтому прямо уничтожен на другой день, когда тот же Сидор Карпович в собственном богатом кабинете встретил меня недоступно холодно и не столько говорил со мной, сколько рылся в ящиках стола, перелистывал какие-то блокноты и сморкался. - Одеял у нас нет, - сказал он, - нет! - Давайте деньги, мы купим. - И денег нет… денег нет… И потом, сметы такой тоже нет. - А как же вчера? - Ну, мало ли что? Что там… разговоры. Если нет ничего, что ж… Я представил себе среду, в которой живет Халабуда, вспомнил Чарльза Дарвина В колонии известие об измене Сидора Карповича встретили с небывалым раздражением. Даже Галатенко возмущался: - Дывысь, какой человек! Ну, так теперь же ему в колонию нельзя приехать. А он говорил: “На баштан буду приезжать. И сторожить буду…” Но у нас был Крайник, студент первого курса социально-экономического факультета. Он мыслил юридически и сказал: - А знаете что, Антон Семенович! Надо на него в суд подать. Хлопцы это предложение приняли как шутку, но вечером Лапоть, Карабанов и Задоров пригласили меня посидеть над обрывом и - 599 - - Вот увидите. В суд, если подать, одеяла наши будут. Не в законах дело, а, понимаете, тут коллектив, а Халабуда большевик все-таки, зачем так обещает. Я колебался недолго, и на другой день… На другой день я отвез в арбитражную комиссию жалобу на председателя помдета, в которой напирал не на юридическую сторону вопроса, а на политическую: не можем допустить, чтобы большевик не держал слово. К нашему удивлению, на третий день вызвали в арбитраж меня и Лаптя. Перед судейским красным столом стал Халабуда и начал что-то доказывать. За его спиной притаились представители окружающей среды в очках, с гофрированными затылками, с американскими усиками, и о чем-то перешептывались между собою. Председатель, в черной косоворотке, лобатый и кареглазый, положил растопыренную пятерню на какую-то бумажку и перебил Халабуду: - Подожди, Сидор. Скажи прямо: обещал одеяла? Халабуда покраснел и развел руками: - Ну… разговор был такой… Мало ли что! - Перед строем колонистов? - Это верно… в строю были мальчишки… - Качали? - Да, мальчишки!.. Качали… что ты им сделаешь? - Плати… - Как? - Плати, говорю. Одеяла нужно дать, так и постановили. Судьи улыбались. Халабуда повернулся к окружающей среде и что-то забубнил угрожающее. На нас он и смотреть не хотел - обиделся. Мы подождали несколько дней, и Задоров поехал к Халабуде получать одеяла или деньги. Сидор Карпович не пустил Задорова к себе в кабинет, а его управляющий разъяснил: - Не понимаю, как могло прийти в голову вам и вашему заведующему судиться с нами? Что это за порядок? Ну, вот, пожалуйста, у меня лежит постановление арбитражной комиссии. Видите, лежит? - Ну? - Ну и все! И, пожалуйста, сюда не ходите. Может быть, мы еще решим обжаловать. В крайнем случае мы внесем в смету будущего года. Вы думаете, как: поехали на базар и купили четыреста одеял? Это вам серьезное учреждение… - 600 - Я молча остановился у дверей, и бритый поманил меня пальцем, с трудом удерживая смех: - Иди сюда… Как же это? Как же это ты, брат, осмелился, а? Это не годится, надо снять арест, а то… вот он ходит тут, а его в собственный карман не пускают. Он пришел ко мне на тебя жаловаться. Говорит: не хочу работать, меня обижает заведующий горьковский. Я молчал, потому что не понимал, какая здесь спираль закручивается бритым. - Арест надо снять, - сказал серьезно хозяин. - Что это еще за новости, аресты какие-то! Он вдруг снова не удержался и закатился в своем кресле. Халабуда заложил руки в карманы и обиженно смотрел в окно на площадь. - Прикажете снять арест? - спросил я. - Да ведь вот в чем дело: приказывать не имею права. Слышишь, Сидор Карпович, не имею права! Я ему скажу: сними арест, а он скажет: не хочу! У тебя, я вижу, в кармане чековая книжка. Выпиши чек, на сколько там: на десять тысяч? Ну вот… Халабуда отвалился от окна, вытащил руку из кармана, тронул рыжий ус и улыбнулся: - Ну, и народ же сволочной, что ты скажешь? Он подошел ко мне, хлопнул меня по плечу: - Молодец, так с нами и нужно! Ведь мы кто? Бюрократы! Так и нужно! Бритый снова взорвался смехом и даже платок вытащил. Халабуда, улыбаясь, достал книжку и написал чек. Первый сноп праздновался пятого июля. Это был наш старый праздник, для которого давно был выработан - 601 - И ВОДРУЗИМ НАД ЗЕМЛЕЮ КРАСНОЕ ЗНАМЯ ТРУДА! а на внутренней стороне ворот коротко: ЕСТЬ! Второго числа разряженный тринадцатый сводный под командой Жевелия развез по городу приглашения. В день праздника с утра намеченный к жатве полугектар ржи обнесен рядами красных флагов, дорога к этому месту украшена также флагами и гирляндами. У въездных ворот покрытый белой скатертью стол гостевой комиссии. Над обрывом у пруда поставлены столы на шестьсот мест, и праздничный заботливый ветерок шевелит углы белых скатертей, лепестки букетов, белые халаты хозяйственной комиссии. За воротами, внизу на дороге, дежурят верхом на Молодце и Мэри одетые в красные трусики и рубашки, в белых кавказских шляпах Синенький и Зайченко. За плечами у них развеваются белые полуплащи с красной звездой, отороченные по краям настоящим кроличьим мехом. Ваня Зайченко в неделю изучил все наши девятнадцать сигналов, и командир бригады сигналистов Горьковский признал его заслуживающим чести быть дежурным трубачом на празднике. Трубы повешены у них через плечо на атласной ленте. В десять часов показались первые гости - пешеходы с Рыжовской - 602 - Начался праздник. В воротах гостей встречает гостевая комиссия в голубых повязках, каждому прикалывает на груди три колоска ржи, перевязанные красной ленточкой, и передает особый билетик, на котором написано, к примеру: 11-й отряд колонистов Гостей ведут осматривать колонию, а снизу уже раздаются новые звуки привета наших великолепных всадников. Двор и помещения колонии наполняются гостями. Приходят представители харьковских заводов, сотрудники окрисполкома и наробраза, сельсоветов соседних сел, корреспонденты газет, на машинах подъезжают к воротам Джуринская, Юрьев, Клямер, Брегель и товарищ Зоя, члены партийных организаций, приезжает и бритый товарищ. Приезжает на своем форде и Халабуда. Халабуду встречает специально для этого собравшийся совет командиров, вытаскивает из машины и сразу же бросает в воздух. С другой стороны машины стоит и хохочет бритый. Когда Халабуду поставили на землю, бритый спрашивает: - Что они из тебя сейчас выкачали? Халабуда обозлился: - А ты думаешь, не выкачали? Они всегда выкачают. - Да ну? А что? - Трактор выкачали! Дарю трактор - фордзон… Ну, черт с вами, качайте, только теперь уже все. Пришлось Халабуде еще полетать по воздуху, но теперь уже колонистам помогали и гости, сбежавшиеся к месту происшествия. Прикоснувшись к земле, Халабуда ухватился за карманы и ахнул: - Опять? Где этот самый?.. И снова Таранец скромно протянул Сидору Карповичу часы и бумажник. Ключей не было. Халабуда покраснел, оглянулся и ничего никому не сказал. Только Таранец сказал ему тихо: - Нельзя иначе. У вас это все снаружи. Упадет и растопчут. - Спасибо, спасибо, брат, - покраснел еще больше Сидор Карпович. Халабуду куда-то утащили. - 603 - В двенадцать часов во двор въехали Синенький и Зайченко, наклонившись с седел пошептались с дежурным командиром Наташей Петренко, и Синенький, разгоняя смеющихся гостей и колонистов, галопом ускакал на хозяйственный двор. Через минуту оттуда раздались поднебесные звуки общего сбора, который всегда играется на октаву выше всякого другого сигнала. Ваня Зайченко подхватил сигнал. Перекликаясь между собой, эти два пацана наполнили двор колонии торопящимися, сталкивающимися звуками… Колонисты, бросив гостей, сбегались к главной площадке, и, не успел улететь к Рыжову последний трубный речитатив, они уже вытянулись в одну линию, и на левый фланг, высоко подбрасывая пятки и умиляя гостей, пронесся с зеленым треугольным флажком Митя Нисинов. Я начинаю каждым нервом ощущать свое торжество. Этот радостный мальчишеский строй, сине-белой лентой вдруг выросший рядом с линией цветников, уже ударил по глазам, по вкусам и по привычкам собравшихся людей, уже потребовал к себе уважения. Лица гостей, до этого момента доброжелательно-покровительственные, какие бывают обыкновенно у взрослых, великодушно относящихся к ребятам, вытянулись вдруг и заострились вниманием. Юрьев, стоящий сзади меня, сказал громко: - Здорово, Антон Семенович! Так их!.. Колонисты озабоченно заканчивали равнение, почти не - 604 - - Под знамя, смирно! Ахнули по земле рокоты и звоны салюта, замерли над лицами подброшенные розовые на солнце руки колонистов. Из-за стены собора, строго подчиняя свое движение темпам салюта, вышла дежурная Наташа Петренко и повела к правому флангу знаменную бригаду, умеющую носить знамя без напряжения, без торопливости, подчеркнуто почтительно и торжественно важно. Я обратился к колонистам с двумя словами, поздравил с праздником, поздравил с победой. - А теперь отдадим честь лучшим нашим товарищам, восьмому сводному первого снопа отряду Буруна. Смирно! Снова колонисты вытянулись и подняли руки. Снова заиграли трубы привет. Из далеких, широко открытых ворот хозяйственного двора вышел восьмой сводный. О, дорогие гости, я понимаю ваше волнение, я понимаю ваши неотрывные, пораженные взгляды, потому что уже не в первый раз в жизни я сам поражен и восхищен высокой торжественной прелестью восьмого сводного отряда! Пожалуй, я имею возможность больше вашего видеть и чувствовать. Впереди восьмого сводного Бурун, маститый, заслуженный Бурун, не в первый раз водящий вперед рабочие отряды колонии. У него на богатырских плечах высоко поднята сияющая отточенная коса с грабельками, украшенная крупными ромашками. Бурун величественно красив сегодня, особенно красив для меня, потому что я знаю: это не только декоративная фигура впереди живой картины, это не только колонист, на которого стоит посмотреть, это прежде всего действительный командир, который знает, кого ведет за собой и куда ведет. В сурово-спокойном лице Буруна я вижу мысль о задаче: он должен сегодня в течение тридцати минут убрать и заскирдовать полгектара ржи. Гости не видят этого. Гости не видят и другого: этот сегодняшний командир косарей студент медицинского института, в этом сочетании особо убедительно струятся линии нашего советского стиля. Да мало ли чего не видят гости и даже не могут видеть, потому хотя бы, что не только же на Буруна смотреть. За Буруном идут по четыре в ряд шестнадцать косарей в таких же белых рубахах, с такими же расцветшими косами. Шестнадцать косарей! Так легко их пересчитать! Но из этих шестнадцати сколько славных имен: Карабанов, Задоров, Белухин, Шнайдер, Георгиевский! Только последний ряд составлен из молодых горьковцев: Воскобойников, Сватко, Перец и Коротков. - 605 - Восьмой сводный отряд подходит уже к нам, когда из ворот на рысях выносятся две жатки, запряженные каждая двумя парами лошадей. И у каждой в гриве и на упряжи цветы, цветами убраны и крылья жаток. На правых конях ездовые в седлах, на сиденье первой машины сам Антон Братченко, на второй - Горьковский. За жатками конные грабли, за граблями бочка с водой, а на бочке Галатенко, самый ленивый человек в колонии, но совет командиров, не моргнув глазом, премировал Галатенко участием в восьмом сводном отряде. Сейчас можно видеть, с каким старанием, как не лениво украсил цветами свою бочку Галатенко. Это не бочка, а благоухающая клумба, даже на спицах колес цветы, и, наконец, за Галатенко - линейка под красным крестом, а на линейке Елена Михайловна и Смена - все может быть на работе. Восьмой сводный остановился против нашего строя. Из строя выходит Лапоть и говорит: - Восьмой сводный! За то, что вы хорошие комсомольцы, колонисты и хорошие товарищи, колония наградила вас большой наградой: вы будете косить наш первый сноп. Сделайте это как полагается и покажите еще раз всем пацанам, как нужно работать и как нужно жить. Совет командиров поздравляет вас и просит вашего командира товарища Буруна принять командование над всеми нами. Эта речь, как и все последующие речи, неизвестно кем сочинена. Они произносятся из года в год в одних и тех же словах, записанных в совете командиров. И именно поэтому они выслушиваются с особенным волнением, и с особым волнением все колонисты затихают, когда подходит ко мне с косой Бурун, пожимает руку и говорит тоже традиционно необходимое: - Товарищ заведующий, разрешите вести восьмой сводный отряд на работу и дайте нам на помощь этих хлопцев. Я должен отвечать так, как я и отвечаю: - Товарищ Бурун, веди восьмой сводный на работу, а хлопцев этих бери на помощь. С этого момента командиром колонии становится Бурун. Он дает ряд команд к перестроению, и через минуту колония уже в марше. За барабанщиками и знаменем идут косари и жатки, за ними вся колония, а потом гости. Гости подчиняются общей дисциплине, строятся по четыре в ряды и держат ногу по дороге в поле. Халабуда идет рядом со мной и говорит бритому: - Черт!.. С этими одеялами!.. А то и я был бы в строю… вот, с косой! - 606 - - Поступило предложение назначить в восьмой сводный отряд в бригаду Задорова пятым косарем Сидора Карповича Халабуду. Чи есть возражения? Колонисты смеются и аплодируют. Веселее всех хлопает в ладоши бритый и оглядывается на колонистов. Бурун берет из рук Силантия украшенную косу и передает ее Халабуде. Сидор Карпович быстро, по-юношески, снимает с себя пиджак, бросает его на межу, потрясает косой: - Спасибо! - А косить умеете? - тихо спрашивает Бурун. - Пошел ты к черту! - улыбается Халабуда, - а чем отбивать буду? - Поделимся, - говорит Бурун. Халабуда становится в ряд косарей пятым у Задорова. Задоров грозит ему пальцем: - Смотрите же, не воткните в землю! Позор нашей бригаде будет. - Отстань, - говорит Халабуда, - я еще вас научу… Строй колонистов выравнивается на одной стороне поля. К главному флангу выносится знамя - здесь будет связан первый сноп. К знамени подходят Бурун, Наташа, и наготове держится Зорень, как самый младший член колонии. - Смирно! Бурун начинает косить. В несколько взмахов косы он укладывает к ногам Наташи порцию высокой ржи. У Наташи из первого накоса готово перевесло. Сноп она связывает двумя-тремя ловкими красивыми движениями, двое девчат надевают на сноп цветочную гирлянду, и Наташа, розовая от работы и удачи, передает сноп Буруну. Бурун подымает сноп на плечо и говорит курносому серьезному Зореню, высоко задравшему носик, чтобы слышать, что говорит Бурун: - Возьми этот сноп из моих рук, работай и учись, чтобы, когда вырастешь, был комсомольцем, чтобы и ты добился той чести, которой добился я, - косить первый сноп. Ударил жребий Зореня. Звонко-звонко, как жаворонок над нивой, отвечает Зорень Буруну: - Спасибо тебе, Грицько! Я буду учиться и буду работать. А когда вырасту и стану комсомольцем, добуду и себе такую честь - косить первый сноп и передать его самому младшему пацану. Зорень берет сноп и весь утопает в нем. Но уже подбежали к - 607 - Бурун подает команду: - Косари и вязальщицы - по местам! Колонисты разбегаются по намеченным точкам и занимают все четыре стороны поля. Поднявшись на стременах, Синенький трубит сигнал на работу. По этому знаку все семнадцать косарей пошли кругом поля, откашивая широкую дорогу для жатвенных машин. Я смотрю на часы. Проходит пять минут, и косари подняли косы вверх. Вязальщицы довязывают последние снопы и относят их в сторону. Наступает самый ответственный момент работы. Антон и Витька и откормленные, отдохнувшие кони готовы. - Рысью… ма-а-арш! Жатки с места выносятся на прокошенные дорожки. Еще две-три секунды, и они застрекотали по житу, идя уступом одна за другой. Бурун с тревогой прислушивается к их работе. За последние дни много они передумали с Антоном и Шере, много повозились над жатками, два раза выезжали в поле. Сегодня будет большим скандалом, если кони откажутся от рыси, если нужно будет на них кричать, если жатка заест и остановится. Но лицо Буруна постепенно светлеет. Жатки идут по полю с ровным механическим звуком, лошади свободно набирают рысь, даже на поворотах не задерживаются, хлопцы неподвижно сидят в седлах. Один, два круга. В начале третьего жатки так же красиво проносятся мимо нас, и серьезный Антон бросает Буруну: - Все благополучно, товарищ командир! Бурун повернулся к строю колонистов и поднял косу: - Готовься! Смирно! Колонисты опустили руки, но внутри у них все рвется вперед, мускулы уже не могут удержать задора. - На поле… бегом! Бурун опустил косу. Три с половиной сотни ребят ринулись в поле. На рядах скошенной ржи замелькали их руки и ноги. С хохотом опрокидываясь друг через друга, как мячики, отскакивая в сторону, они связали скошенный хлеб и погнались за жатками, по трое, по четверо наваливаясь животами на каждую порцию колосьев: - Чур пятнадцатого отряда!.. Гости хохочут, вытирая слезы, и Халабуда, уже вернувшийся к нам, строго смотрит на Брегель: - 608 - Брегель улыбнулась: - Ну, что же… я смотрю: работают прекрасно и весело. Но ведь это только работа… Халабуда произнес какой-то звук, что-то среднее между “б” и “д”, но дальше ничего не сказал Брегель, а посмотрел на бритого свирепо и заворчал: - Поговори с нею… Бритый строго оглядел Брегель и ничего не сказал. Возбужденный, счастливый Юрьев жал мне руку и уговаривал Джуринскую: - Нет, серьезно… вы подумайте!.. Меня это трогает, и я не знаю почему. Сегодня это, конечно, праздник, конечно, это не рабочий день… Но знаете, это… это мистерия труда. Вы понимаете? Бритый внимательно смотрит на Юрьева: - Мистерия труда? М-может быть. Но зачем это так усложнять? По-моему, тут что хорошо: они счастливы, они организованы и они умеют работать. На первое время, честное слово, довольно. Как вы думаете, товарищ Брегель? Брегель не успела подумать, потому что перед нами осадил Молодца Синенький и пропищал: - Бурун прислал… Копны кладем! Собираться всем к копнам. Я посмотрел на часы, прошло 25 минут. Уже стояло несколько “полукопен”, ребята копошились, складывая остальные. Пока мы шли к ним, на скошенном участке стояло десять половин копен и на средней уже развевалось знамя. Рядом с ним встал Лапоть и поднял руку. Потом он опустил ее, и мы запели “Интернационал”. Начался митинг. Говорили многие, говорили растроганные и самим праздником, и близким небом, и бодрой живостью ребят, и стрекотаньем кузнечиков в поле. Возвратившись с поля, обедали вперемешку, забыв, кто кого старше и кто кого важнее. Красивый, не отравленный ничьим аппетитом труд примирил все противоречия и потушил все споры. Даже товарищ Зоя сегодня была благосклонная и умиротворенная. Праздник продолжался долго. Еще играли в лапту, и в “довгои лозы”, и в “масло”. Халабуде завязали глаза, дали в руки жгут и заставили безуспешно ловить юркого пацана с колокольчиком. Еще водили гостей купаться в пруду, еще пацаны представляли феерию - 609 - Тогда у нас будет городской свет, Новый цех во дворе, Новый сад по всей нашей горе, И мы очень бы хотели, Чтоб у нас были электрические качели. А не как резиновая шина. - Ну что ж? Так держать, товарищ Макаренко! - Есть, так держать, - ответил я. 12. Жизнь покатилась дальше И снова пошли один за другим строгие и радостные рабочие дни, полные забот, маленьких удач и маленьких провалов, за которыми мы не видим часто крупных ступеней и больших находок, надолго вперед определяющих нашу жизнь. И как и раньше, в эти рабочие дни, а больше поздними затихшими вечерами складывались думы, подытоживались быстрые дневные мысли, прощупывались неуловимо-нежные контуры будущего. Но приходило будущее, и обнаруживалось, что вовсе оно не такое нежное и можно было бы обращаться с ним бесцеремоннее. Мы недолго скорбели об утраченных возможностях, кое-чему учились и снова жили уже с более обогащенным опытом, чтобы совершать новые ошибки и жить дальше. Как и раньше, на нас смотрели строгие глаза, ругали нас и доказывали, что ошибок мы не должны совершать, что мы должны жить правильно, что мы не знаем теории, что мы должны… вообще, мы были кругом должны. Мы выслушивали их и прекрасно понимали, чего они хотят. Их желания были обычными человеческими - не больше; собственно говоря, они хотели, чтобы мы совершали ошибки, которые совершают они, не имея, впрочем, ни нашего опыта, ни наших обожженных пальцев. Мало находилось людей, которые уважали наш опыт и наши старые раны, а они находились, то строгие глаза обращались к нам и начинали выделывать ужасающие сигналы. Мы давно привыкли к этой технике жизни педагога и были - 610 - Так мы верили. Будущее показывало, что мы не ошиблись. Только благодаря нашей вере, мы легко перепрыгивали через заговоренные круги, через многочисленные “табу” и еще более многочисленные речи, и подвигались вперед. Но наша жизнь была тяжела. Колония богатела, в ней рос коллектив, росли стремления, росли возможности и, самое главное, росло знание наше и наше техническое умение. Но мы были запакованы в узкие железные рамки и над нами всегда стоял Некто в сером, замахивался на нас палкой и вопил, что мы совершаем государственное преступление, если на полсантиметра высунем нос за пределы рамки. Некто в сером назывался иначе - финотделом. (Над нами еще стоял чиновник из финотдела, существо еще более древней формации, бесславно протащившее свою историю через века и поколения, тот самый “ярыга”, который основательно засел в российские печенки еще при московских великих государях.) Это был настоящий организатор и вдохновитель соцвосовской педагогики, истинный хозяин всех наших идеалов, принципов и идей. Растрачивая в год десятки миллионов, он зорко следил, чтобы они были именно растрачены, проедены, прожиты в той норме нищеты, которую он считал наиболее подходящей и которую стремился сделать стабильной. Это был сущий сказочный Кащей - сухой, худой, злобный и, кроме того, принципиально бессмертный. Как и все Кащеи, он вечно ворчал, что денег тратится много, что все это никуда не годится, и в то же время он изо всех сил старался, чтобы они были истрачены. Больше всего боясь партизанского вложения его капиталов в настоящее дело, Кащей Бессмертный выдавал нам деньги полумесячными долями, и его зеленые глаза торчали над каждым нашим карманом: - Как же это? - скрипел он. - Как же вы допускаете такое своеволие: вам было выдано сто пятнадцать рублей на обмундирование, а вы купили на них какие-то доски? На обмундирование вам было выдано! На доски вам ничего не полагается. - Товарищ Кащей, с обмундированием мы можем подождать, а - 611 - - Не говорите это, не говорите. Какие там доски и какие там прибыли? Вам выдано на обмундирование… - Но лучше же будет, если эти сто пятнадцать рублей мы обернем в нашем производстве. Мы обратим их в триста рублей, и триста рублей истратим на обмундирование… - Вы не можете истратить больше, чем вам разрешено. Вам разрешено двадцать семь рублей в год на человека. Если вы получите прибыль, мы все равно сократим вашу смету.
Великий ученый и великий мыслитель Чарльз Дарвин. Он был бы еще более великим, если бы наблюдал нас. Он бы увидел совершенно исключительные формы приспособления, мимикрии, защитной окраски, поедания слабейших, естественного отбора и прочих явлений настоящей биологии. Он бы увидел, с какой гениальной приспособляемостью мы все-таки покупали доски и делали кое-что, как быстро и биологически совершенно мы все-таки обращали сто пятнадцать рублей в триста и покупали поэтому не бумажные костюмы, а суконные, а потом, дождавшись очередной сутолоки у Кащея Бессмертного, мы представляли ему каллиграфически выписанный отчет и окрашивались в зеленый цвет, цвет юности, надежды и соцвоса, притихали на общем фоне наркомпросовской зелени и, затаив дыхание, слушали кащеевские громы, угрозы начетами и уголовной ответственности, мы даже видели, как, распростершись на сухих крючковатых крыльях, Кащей Бессмертный ширял над нами и клевал наших коллег, защитная окраска которых была хуже сделана, чем у нас. Заведующий колонией, вообще, существо недолговечное. Где-то у Дарвина, а может быть, у Тимирязева
[Макаренко продолжает] Очень немногие выживали и продолжали ползать на соцвосовских листьях, но и из них большинство предпочитало своевременно окуклиться и выйти из кокона нарядной и легкомысленной бабочкой в образе - 612 - В колонии скоро завелось настоящее производство. Разными правдами и неправдами мы организовали деревообделочную мастерскую с хорошими станками: строгальным, фуговальным, пилами, сами изобрели и сделали шипорезный станок. Мы заключали договоры, получали авансы и дошли до такого нахальства, что открыли даже в банке текущий счет. Колонисты с большой охотой пошли на производственную работу, они не испугались машин, не испугались разделения труда. Нам запрещалась зарплата, но и в этом вопросе мы обходили камни идеализма и тоже приспособились: вместо зарплаты мы ввели разные формы вещевого и бытового поощрения, и, когда к нам приставали с вопросом, почему “не всем одинаково”, мы поднимали глаза к небу и отвечали благочестиво: - Мы бедны, мы не в состоянии всем сразу. Мы по очереди: сначала этим, а потом тем… - А может быть, у вас опять конкуренция? А? Мы божились, крестились, плевались и кое-как отодвигали от себя хотя бы пятьдесят процентов грязных подозрений. Делали мы дадановские ульи. Эта штука оказалась довольно сложной, требующей большой точности, но скоро мы насобачились на этом деле и стали выпускать их сотнями. Делали мебель, зарядные ящики и еще кое-что. Потом мы открыли и металлообрабатывающую мастерскую, но в этой отрасли не успели добиться успехов, нас настигла катастрофа. В колонии завелись деньги в таком количестве, что мы получили возможность не окрашиваться в зеленый, защитный цвет и не прятаться в листве. Мы пошли по другой биологической линии: сделались пухлой, яркой гусеницей, по всем признакам, настолько ядовитой и вредной, что, увидев нас, сам Кащей Бессмертный остановился бы пораженный, чихнул, взъерошился и, отлетев в сторону, подумал бы: - Стоит ли трогать эту гадость? Проглотишь, сам не рад будешь. Лучше я клюну вот эту богодуховскую колонию. Так проходили месяцы. Отбиваясь направо и налево, приспособляясь, прикидываясь, иногда рыча и показывая зубы, иногда угрожая настоящим ядовитым жалом, а часто даже хватая за штаны чью-нибудь подвернувшуюся ногу, мы продолжали жить и богатеть. - 613 - Колония в это время неустанно крепила коллектив, находила для него новые, более усовершенствованные формы, применяясь к все возрастающей силе и влиянию комсомола, постепенно уменьшала авторитарное значение заведующего. Уже наш комсомол, достигший к этому времени полутораста членов, начинал играть заметную роль не только в колонии, но и в городских комсомольских организациях. Рядом с этим и благодаря этому пошла вглубь культурная работа колонии. Школа уже доходила до шестого класса. Отбиваясь от безумного бездельного комплекса, мы все-таки не называли нашу школу никакими официальными названиями, а шла она у нас под флагом подготовительных к рабфаку групп. Это позволяло нам в школе сильно нажимать на грамотность. Разумеется, это лишало наших учеников всякой возможности вкусить сладостей и высот “развитого ассоциативного мышления”, но зато синица в руки нам всегда попадалась прекрасная: экзамены в рабфак наши ребята всегда выдерживали с честью. Появился в колонии и Василий Николаевич Перский, человек замечательный. Это был Дон-Кихот, облагороженный веками техники, литературы и искусства. У него и рост и худоба были сделаны по Сервантесу - 614 - Много денег стали мы тратить на книги. На алтарном возвышении уже не хватало места для шкафов, а в читальном зале - для читающих. Но главных достижений было два. Первое - оркестр! На Украине, а может быть и в Союзе, наша колония первой завела эту прекрасную вещь. Кащей Бессмертный только шипел в своем логове, когда мы отвалили четыре тысячи рублей на это дело, товарищ Зоя потеряла последние сомнения в том, что я - бывший полковник, более солидные небожители еще раз воздели руки по поводу такого “соцвосохульства”, но зато совет командиров был доволен. Правда, заводить оркестр в колонии - очень большая нагрузка для нервов, потому что в течение четырех месяцев вы не можете найти ни одного угла, где бы не сидели на стульях, столах, подоконниках баритоны, басы, тенора и не выматывали вашу душу и души всех окружающих непередаваемо отвратительными звуками. Но Первого мая мы вошли в город с собственной музыкой. Сколько в этот день было ярких переживаний, слез умиления и удивленных восторгов у харьковских интеллигентов, старушек, газетных работников и уличных мальчишек! И вот что удивительно: принципиально все оркестр отвергали, но когда он заиграл, всем захотелось получить его на торжественный вечер, на встречи, на похороны, на проводы и на праздничные марши. И если раньше мне грозили бичи и скорпионы за то, что я заводил оркестр, теперь мне начали грозить за то, что я отказывал в оркестре, жалея хлопцев. Угрозы раздавались больше по телефону: - Алло! Говорят из секции горсовета. Срочно пришлите ваш оркестр. Сегодня в пять часов похороны нашего сотрудника. - Я не пришлю. - Как? - Не пришлю, - говорю. - Это говорят из секции горсовета. - Все равно, не пришлю. - По какому праву? - Не хочется. - Как вы так говорите? Как вы можете так говорить? - Давно научился. - Мы будем жаловаться. - Жалуйтесь! - Вы будете отвечать! - 615 - - Хорошо, товарищ! - Ничего хорошего! И жаловались, обвиняли в общественном индифферентизме, в зловредном воспитании юношества. Нужно, впрочем, сказать, что на жалобы эти никто не обращал внимания и вполне соглашались с нашими доводами: нельзя же ни за что ни про что гонять ребят в город, заставлять их пять километров носить тяжелые трубы, дуть, ходить, отрываться от работы, от книги, от школы. Вторым достижением было кино. Оно позволило нам по-настоящему вцепиться в работу капища, стоявшего посреди нашего двора. Как ни плакал церковный совет, сколько ни угрожал, мы начинали сеансы точно по колокольному перезвону к вечерне. Никогда этот старый сигнал не собирал столько верующих, сколько теперь. И так быстро. Только что звонарь слез с колокольни, батюшка только что вошел в ворота, а у дверей нашего клуба уже стоит очередь в две-три сотни человек. Пока батюшка нацепит ризы, в аппаратной киномеханик нацепит ленту, батюшка заводит “Благословенно царство…”, киномеханик заводит свое. Полный контакт! Этот контакт для Веры Березовской кончился скорбно. Вера - одна из тех моих воспитанниц, себестоимость которых в моем производстве очень велика, сметным начертаниям Кащея Бессмертного она никогда даже не снилась. В первое время после “болезни почек” Вера притихла и заработалась. Но чуть-чуть порозовели у нее щеки, чуть-чуть на какой-нибудь миллиметр прибавилось подкожного жирка, Вера заиграла всеми красками, плечами, глазами, походкой, голосом. Я часто ловил ее в темноватых углах рядом с какой-нибудь неясной фигурой. Я видел, каким убегающим и неверным сделался серебряный блеск ее глаз, каким отвратительно-неискренним тоном она оправдывалась: - Ну, что вы, Антон Семенович! Уже и поговорить нельзя. В деле перевоспитания нет ничего труднее девочек, побывавших в руках. Как бы долго ни болтался на улице мальчик, в каких бы сложных и незаконных приключениях он ни участвовал, как бы ни возмутительны и не дики были его привычки, тон, блатное геройство, если у него есть - пусть самый небольшой - интеллект, в хорошем коллективе из него всегда выйдет человек. Это потому, что мальчик этот, в сущности, только отстал, его расстояние от нормы можно всегда измерить и заполнить. Девочка, рано, почти в детстве начавшая жить половой жизнью, не только отстала - и физически и духовно, она несет на себе глубокую травму, - 616 - Даже по отношению к мальчикам я никогда не придавал особенного веса эволюционным путям. В опыте своем я убедился, что как бы ни хорошо был организован общий порядок, как бы ни здорово, радостно и правильно ни жил коллектив, никогда нельзя полагаться только на спасательное значение одной эволюции, на постепенное становление человека. Во всяком случае, самые тяжелые характеры, самые убийственные комплексы привычек никогда эволюционно не разрешаются. Очень возможно, что в эволюционном порядке собираются, подготовляются какие-то предрасположения, намечаются какие-то изменения в духовной структуре, но все равно для реализации их нужны какие-то более острые моменты, взрывы, потрясения, берега бездны, то, что в биологии называется мутацией Что такое взрыв? Я представляю себе технику этого явления так. Общая картина запущенного “дефективного” сознания не может быть определена в терминах одного какого-нибудь отдела психики. И вообще, дефективность сознания - это, конечно, не техническая дефективность личности [ZT. Это лишь как подавляющее правило, но из этого правила бывают и исключения, а именно: встречаются и неподдающиеся “биологические типы”, даже обладающие порядочным интеллектом, см., к примеру, про Фейгельсона-Тубина в файле http://zt1.narod.ru/tubin.htm], это дефективность каких-то социальных явлений, социальных отношений, одним словом, это прежде всего испорченные отношения между личностью и - 617 - Так как мы имеем дело всегда с отношением, так как именно отношение составляет истинный объект нашей педагогической работы, то перед нами всегда и стоит двойной объект - личность и общество. Выключить личность, изолировать ее, вынуть ее из отношений совершенно невозможно, технически невозможно, следовательно, невозможно себе представить и эволюцию отдельной личности, а можно представить себе только эволюцию отношения. Но если отношение в самом начале дефективно, если оно в отправной точке уже испорчено, то всегда есть страшная опасность, что эволюционировать будет и развиваться именно эта ненормальность, и это будет тем скорее, чем личность сильнее, то есть чем более активной стороной она является в общей картине конфликта. Единственным методом, в таком случае, является не оберегать это дефективное отношение, не позволять ему расти, а уничтожить его, взорвать. Взрывом я называю доведение конфликта до последнего предела, до такого состояния, когда уже нет возможности ни для какой эволюции, ни для какой тяжбы между личностью и обществом, когда ребром поставлен вопрос: или быть членом общества, или уйти из него. Последний предел, крайний конфликт может выражаться в самых разнообразных формах: в формах решения коллектива, в формах протеста коллектива, в формах коллективного гнева, осуждения, бойкота, отвращения, важно, чтобы все эти формы были выразительны, чтобы они создавали впечатление крайнего сопротивления общества. Вовсе не нужно при этом, чтобы это были выражения толпы или обязательно общих собраний. Вполне даже допустимо, чтобы это были выражения отдельных органов коллектива или даже уполномоченных лиц, если заранее известно, что они безоговорочно поддерживаются общественным мнением. Но чрезвычайно важно, чтобы эти выражения сопровождались проявлениями - 618 - Для меня в этой операции очень важным моментом является следующий: в составе коллектива никогда не бывает только одно дефективное отношение, их всегда бывает очень много, разных степеней конфликтности от близких к пределу противоречий до мелких трений и будничных отрыжек… Было бы физически невозможно разрешать все эти конфликты, возиться с ними, изучать и доводить до взрывов. Конечно, в таком случае вся жизнь коллектива превратилась бы в сплошную трескотню, нервную горячку, и толку от этого было бы очень мало. Меньше всего коллектив нужно нервировать, колебать и утомлять. Но это и не требуется. Я всегда выбирал из общей цепи конфликтных отношений самое яркое, выпирающее и убедительное, для всех понятное. Разваливая его вдребезги, разрушая самые его основания, коллективный протест делается такой мощной, такой все сметающей лавиной, что остаться в стороне от нее не может ни один человек. Обрушиваясь на голову одного лица, эта лавина захватывает очень многие компоненты других дефективных отношений. Эти компоненты в порядке детонации переживают одновременно собственные местные взрывы, ибо коллектив бьет и по ним, представляя их взору тот же образ полного разрыва с обществом, угрозу обособления, и перед ними ставит тот же категорический императив. Уже потрясенные в самой сущности своих отношений к обществу, уже поставленные вплотную перед его силой, они не имеют, собственно говоря, никакого времени выбирать и решать, ибо они несутся в лавине, и лавина их несет без спроса о том, чего они хотят или чего не хотят. Поставленные перед необходимостью немедленно что-то решить, они не в состоянии заняться анализом и в сотый, может быть, раз копаться в скрупулезных соображениях о своих интересах, капризах, аппетитах, о “несправедливостях” других. Подчиняясь в то же время эмоциональному внушению коллективного движения, они наконец действительно взрывают в себе очень многие представления, и не успеют обломки их разлететься в воздухе, как на их месте уже становятся новые образы, представления о могучей правоте и силе коллектива, ярко ощутимые факты собственного участия в коллективе, в его движении, первые элементы гордости и первые сладкие ощущения собственной победы. Тот же, кого в особенности имеет в виду весь взрывной момент, - 619 - Такой трудной для перевоспитания оказалась Вера Березовская. Она много огорчала меня после нашего переезда, и я подозревал, что в это время она прибавила много петель и узлов на нитке своей жизни. Говорить с Верой требовало особой деликатности. Она легко обижалась, капризничала, старалась скорее от меня убежать куда-нибудь на сено, чтобы там наплакаться вдоволь. Это не мешало ей попадаться все в новых и новых парах, разрушать которые только потому было нетрудно, что мужские их компоненты больше всего на свете боялись стать на середине в совете командиров и отвечать на приглашение Лаптя: - Стань смирно и давай объяснения, как и что! Но наша жизнь бежала вперед и прибежала наконец к разным неприятностям. Вера наконец сообразила, что колонисты неподходящий народ для романов, и перенесла свои любовные приключения на менее уязвимую почву. Возле нее завертелся молоденький телеграфист из Рыжова, существо прыщеватое и угрюмое, глубоко убежденное, что высшее выражение цивилизации на земном шаре - его желтые канты. Вера начала ходить на свидания с ним в рощу. Хлопцы встречали их там, протестовали, но нам уже надоело гоняться за Верой, и я согласен был уже записать, что бороться с Вериной натурой бесполезно. Единственное, что можно было сделать, сделал Лапоть. Он захватил в уединенном месте телеграфиста Сильвестрова и сказал ему: - Ты Верку с толку сбиваешь. Смотри: женим! Телеграфист отвернул в сторону прыщеватую подушку лица и усомнился: - Так вы меня и женили! - Смотри, Сильвестров, не женишься, вязы свернем на сторону, ты ведь нас знаешь… Ты от нас и в своей аппаратной не спрячешься, и в другом городе найдем. - 620 - Наконец пришел час и для Веры. Поздно вечером она пришла в мой кабинет, развязно повалилась на стул, положила ногу на ногу, залилась краской и опустила веки, но сказала громко, высоко держа голову, сказала неприязненно и сухо: - У меня есть к вам дело. - Пожалуйста, - ответил я ей также официально. - Мне необходимо сделать аборт. - Да? - Да. И прошу вас: напишите записку в больницу. Я молчал, глядя на нее. Она опустила голову: - Ну… и все. Я еще чуточку помолчал. Вера пробовала посматривать на меня из-за опущенных век, и по этим взглядам я понял, что она сейчас бесстыдна: и взгляды эти, и краска на щеках, и манера говорить. - Будешь рожать, - сказал я сурово. Вера посмотрела на меня кокетливо-косо и завертела головой: - Нет, не буду! Я не ответил ей ничего, запер ящики стола, надел фуражку. Она встала, смотрела на меня по-прежнему боком, неудобно. - Идем! Спать пора, - сказал я. - Так мне нужно… записку. Я не могу ожидать! Вы же должны понимать!.. Мы вышли в темную комнату совета командиров и остановились. - Я тебе сказал серьезно и своего решения не изменю. Никаких абортов! У тебя будет ребенок! - Ах! - крикнула Вера, убежала, хлопнула дверью. Дня через три она встретила меня за воротами, когда поздно вечером я возвращался из села, и пошла рядом со мной, начиная мирным искусственно-кошачьим ходом: - Антон Семенович, вы все шутите, а мне вовсе не до шуток. - Что тебе нужно? - У, не понимают будто!.. Записка нужна, чего вы представляетесь? Я взял ее под руку и повел на полевую дорогу: - Давай поговорим. - О чем там говорить!.. Вот еще, господи! Дайте записку, и все! - Слушай, Вера, - сказал я. - Я не представляюсь и не шучу. Жизнь - дело серьезное, играть в жизни не нужно и опасно. В - 621 - - На чертей он мне сдался, ваш человек? Замуж я буду выходить, такое придумали!.. И еще скажете: детей нянчить! Дайте мне записку, и говорить не о чем. И никого я не полюбила! - Никого не полюбила? Значит, ты развратничала? - Ну, и пускай развратничала! Вы, конечно, все можете говорить! - Я вот и говорю: я тебе развратничать не позволю! Ты сошлась с мужчиной, теперь родишь ребенка и будешь матерью! - Дайте записку, я вам говорю! - крикнула Вера уже со слезами. - И чего вы издеваетесь надо мною? - Записки я не дам. А если ты еще будешь просить об этом, я поставлю вопрос на совете командиров. - Ой, господи! - вскрикнула она и, опустившись на межу, принялась плакать, жалобно вздрагивая плечами и захлебываясь. Я стоял над ней и молчал. С баштана к нам подошел Галатенко, долго рассматривал Веру на меже и произнес не спеша: - Я думал, что это тут скиглит Вера затихла, встала с межи, аккуратно, по-деловому, отряхнула платье, так же деловито последний раз всхлипнула и пошла к колонии, размахивая рукой и рассматривая звезды. Галатенко сказал: - Пойдемте, Антон Семенович, в курень. От кавуном угощу! Царь-кавун называется! Там и хлопцы сидят. Прошло два месяца. Наша жизнь катилась, как хорошо налаженный поезд: кое-где полным ходом, на худых мостах потихоньку, под горку - на тормозах, на подъемах - отдуваясь и фыркая. И вместе с нашей жизнью катилась, увлекаемая общей инерцией, и жизнь Веры Березовской, но она ехала зайцем на нашем поезде. Что она беременна, не могло укрыться от колонистов, да, вероятно, и сама Вера с подругами поделилась секретом, а какие бывают секреты у ихнего брата, всем известно. Я имел случай отдать должное благородству колонистов, в котором, впрочем, и раньше был уверен. Веру не дразнили и не травили. Беременность и рождение ребенка в глазах ребят не были ни позором, ни несчастьем. Ни одного обидного слова не сказал Вере ни один колонист, не бросил ни одного презрительного взгляда. Но о Сильвестрове - телеграфисте - шел разговор особый. В спальнях и в “салонах”, в сводном отряде, в клубах, на току, в цеху, видимо, основательно проветрили все детали вопроса, потому что Лапоть предложил мне эту тему, как совсем готовую: - 622 - - Я не возражаю, но, может быть, Сильвестров возражает? - Его приведут. Пускай не прикидывается комсомольцем! Сильвестрова вечером привели Жорка и Волохов, и, при всей трагичности вопроса, я не мог удержаться от улыбки, когда поставили его на середину и Лапоть завинтил последнюю гайку: - Стать смирно! Сильвестров до холодного пота боялся совета командиров. Он не только вышел на середину, не только стал смирно, но готов был совершать какие угодно подвиги, разгадывать какие угодно загадки, только бы вырваться целым и невредимым из этого ужасного учреждения. Неожиданно все повернулось таким боком, что загадки пришлось разгадывать самому совету командиров, ибо Сильвестров мямлил на середине: - Товарищи колонисты, разве я какой оскорбитель… или хулиган?.. Вы говорите - жениться. Я готов с удовольствием, так что ж я сделаю, если она не хочет! - Как не хочет? - подскочил Лапоть. - Кто тебе сказал? - Да она ж сама и сказала… Вера. - А ну, давай ее в совет! Зорень! - Есть! Зорень с треском вылетел в дверь, но через две минуты снова ворвался в кабинет и закивал носиком на Лаптя, правым ухом показывая на какие-то дальние области, где сейчас находилась Вера: - Не хочет!.. Понимаешь… я говорю… а она говорит: иди ты! Лапоть обвел взглядом совет командиров и одними глазами кивнул Федоренко. Федоренко солидно поднялся с места, дружески небрежно подбросил к носу руку, сочно и негромко сказал “есть” и двинулся к дверям. Под его рукой прошмыгнул в двери Зорень и с паническим грохотом скатился с лестницы. Сильвестров бледнел и замирал на середине, наблюдая, как на его глазах колонисты сдирали кожу с поверженного ангела любви. Я поспешил за Федоренко и остановил его во дворе: - Иди в совет, я пойду к Вере. Федоренко молча уступил мне дорогу. Вера сидела на кровати и терпеливо ожидала пыток и казней, перебирая в руках белые большие пуговицы. Зорень делал перед ней настоящую охотничью стойку и вякал дискантом: - Иди! Верка, иди!.. А то Федоренко… Иди!.. Лучше иди! - Он зашептал: - Иди! А то Федоренко… на руках понесет. Зорень увидел меня и исчез, только на том месте, где он стоял, подскочил синенький вихрик воздуха. - 623 - - Ты не хочешь выходить замуж за Сильвестрова? - Не хочу. - И не надо. Это правильно. Продолжая перебирать пуговицы, Вера сказала не мне, а пуговицам: - Все хотят меня замуж выдать! А если я не хочу!.. И сделайте мне аборт! - Нет! - А я говорю: сделайте! Я знаю: если я хочу, не имеете права. - Уже поздно! - Ну, и пусть поздно! - Поздно. Ни один врач не может это сделать. - Может! Я знаю! Это только называется кесарево сечение. - Ты знаешь, что это такое?! - Знаю. Разрежут, и все. - Это очень опасно. Могут зарезать. - И пусть! Пусть лучше зарежут, чем с ребенком! Не хочу! Я положил руку на ее пуговицы. Она перевела взгляд на подушку. - Видишь, Вера. Для врачей тоже есть закон. Кесарево сечение можно делать только тогда, если мать не может родить. - Я тоже не могу! - Нет, ты можешь. И у тебя будет ребенок! Она сбросила мою руку, поднялась с постели, с силой швырнула пуговицы на кровать: - Не могу! И не буду рожать! Так и знайте! Все равно - повешусь или утоплюсь, а рожать не буду! Она повалилась на кровать и заплакала. В спальню влетел Зорень: - Антон Семенович, Лапоть говорит, чи ожидать Веру или как? И Сильвестрова как? - Скажи, что Вера не выйдет за него замуж. - А Сильвестрова? - А Сильвестрова гоните в шею! Зорень молниеносно трепыхнул невидимым хвостиком и со свистом пролетел в двери. Что мне было делать? Сколько десятков веков живут люди на земле, и вечно у них беспорядок в любви! Антоний и Клеопатра, Ромео и Джульетта, Отелло и Дездемона, Онегин и Татьяна, Вера и Сильвестров. Когда это кончится? Когда наконец на сердцах влюбленных будут поставлены манометры, амперметры, - 624 - Я обозлился и вышел. Совет уже выпроводил жениха. Я попросил остаться девочек-командиров, чтобы поговорить с ними о Вере. Полная краснощекая Оля Ланова выслушала меня приветливо-серьезно и сказала: - Это правильно. Если бы сделали ей это самое, совсем пропала бы. И ничего, не повесится! Наташа Петренко, давно уже возмужавшая и научившаяся говорить, следила за Олей спокойными умными глазами и молчала. - Наташа, какое твое мнение? - Антон Семенович, - сказала Наташа, прищурившись, - если человек захочет повеситься, ничего не сделаешь. И уследить нельзя. Девочки говорят: будем следить. Конечно, будем, но только не уследим. Мы разошлись. Девчата пошли спать, а я - думать и ожидать стука в окно. В этом полезном занятии я провел несколько ночей. Иногда ночь начиналась с визита Веры, которая приходила растрепанная, заплаканная и убитая горем, усаживалась против меня и несла самую возмутительную чушь о пропащей жизни, о моей жестокости, о разных удачных случаях кесарева сечения. Я пользовался возможностью преподать Вере некоторые начала необходимой жизненной философии, которых она была лишена в вопиющей степени. - Ты страдаешь потому, - говорил я, - что ты очень жадная. Тебе нужны радости, развлечения, удовольствия, утехи. Ты думаешь, что жизнь - это бесплатный праздник. Пришел человек на праздник, его все угощают, с ним танцуют, все для его удовольствия? - А по-вашему, человек должен всегда мучиться? - По-моему жизнь - это не вечный праздник. Праздники бывают редко, а больше бывает труд, разные у человека заботы, обязанности, так живут все трудящиеся. И в такой жизни больше радости и смысла, чем в твоем празднике. Это раньше были такие люди, которые сами не трудились, а только праздновали, получали всякие удовольствия. Ты же знаешь: мы этих людей просто выгнали. На черта мы их будем кормить, дармоедов. - Да, - всхлипывает Вера, - по-вашему, если трудящийся, так он должен всегда страдать. - 625 - - Не хочу я никакого сына. - А чего ты хочешь? Ты хочешь ходить по рукам от одного мужчины к другому? Ты считаешь, что это удовольствие? Но ведь ты не знаешь, к чему это приводит? Это приводит только к горю, к слезам, к страшной жизни.
Очень, очень медленно Вера начинала прислушиваться к моим словами и посматривать на свое будущее без страха и отвращения. Я мобилизовал все женские силы колонии, и они окружили Веру специальной заботой, а еще больше специальным анализом жизни. Совет командиров выделил для Веры отдельную комнату. Кудлатый возглавил комиссию из трех человек, которая стаскивала в эту комнату обстановку, посуду, разную житейскую мелочь. Даже пацаны начали проявлять интерес к этим сборам, но, разумеется, они не способны были отделаться от своего постоянного легкомыслия и несерьезного отношения к жизни. Только поэтому я однажды поймал Синенького в только что сшитом детском чепчике: - Это что такое? Ты почему это нацепил? Синенький стащил с головы чепчик и тяжело вздохнул. - Где ты это взял? - Это… Вериного ребенка… чепа… Девчата шили… - Чепа!.. Почему она у тебя? - Я там проходил… - Ну? - Проходил, а она лежит… - Это ты в швейной мастерской… проходил? Синенький понимает, что “не надо больше слов”, и поэтому молча кивает, глядя в сторону. - Девочки пошили для дела, а ты изорвешь, испачкаешь, бросишь… Что это такое? Нет, это возмутительное обвинение выше слабых сил Синенького. Он решительно протестует, он даже оскорблен, его яркие губы начинают энергичную защиту: - Та нет, Антон Семенович, вы разберите… Я взял, а Наташа говорит: “До чего ты распустился”. Я говорю: “Это я отнесу Вере”. А она сказала: “Ну, хорошо, отнеси”. Я побежал к Вере, а Вера пошла в больничку. А вы говорите - порвешь… - 626 - - Ничего нельзя понять: обратно женятся! Наша жизнь катилась дальше, и в стуке ее колес я снова не различал ничего тревожного. Только в сельских наших делах иногда что-то цеплялось и царапало, требовало осторожности и регулярного досмотра. Село было плохое, и селяне были особые. Земли у них почти не было, и землей занимались немногие. Командовали и задавали тон бородачи, которые сами ничего не делали, возились с церковью и писали на нас разные жалобы. У них было множество братьев и сыновей, промышлявших в городе извозом, спекуляцией и другими делами, по нашим сведениям, более темного колера. Именно эта группа и хулиганила на селе, по праздникам напивалась, ссорилась между собою, и в нашу больничку часто приводили грязных, истерзанных дракой людей с ножевыми ранами. Ко мне приехал инспектор милиции и просил помощи. Коваль этими делами специально занялся, но успех приходил медленно. Наши комсомольские патрули, правда, охватили Подворки своими щупальцами, при помощи нашего кино и театра мы привлекли к себе рабочую молодежь, большею частью служившую на железной дороге, появились в Подворках преданные нам друзья и помощники, но монастырь недаром просидел на горе триста лет: сельское наше общество слишком глубоко было поражено вековой немощью почти первобытной дикости, церковного тупого ритуала и домашнего домостроевского хамства. Мы начали строить в селе хату-читальню, но и в сельсовете засели церковники, и постройка поэтому проходила мучительно, сопровождалась хищением строительных материалов и даже денег. [ZT. Об этом и у А.П. Чехова]. Стариковская часть села, выглядывая из-под железных крыш и из-за основательных заборов, недвусмысленно ворчала, а молодежь встречала наши патрули открыто враждебно, затевала столкновения по самым пустяшным поводам, угрожала финками. Мы не доводили дело до прямой борьбы, желая предварительно закрепить за собою значительную часть сторонников и точнее разобраться в сложных селянских отношениях. Но совершенно отказаться от военных действий было невозможно. Давно кончился день. Только в окне сторожевого отряда ярко горит электрическая лампа. По прохладной земле еле слышно проходит охрана, если там нет Миши Овчаренко. Миша всегда что-нибудь напевает, не обнаруживая впрочем в своем пении ни приятного голоса, ни чрезмерного уважения к неприкосновенности - 627 - - Что это такое? - спрашиваю я. - Вы понимаете? - говорит Миша. Мы подходим к обрыву горы. Вопль стоит такой многоголосный, такой всепокрывающий, что у меня не возникает никаких сомнений: на село напала банда, здесь почти под нашими ногами происходит поголовная азиатская резня. Я начинаю различать стоны умирающих, последние взвизги жертв, когда нож уже полоснул по горлу, панический, бесполезный вой беглецов, на которых уже напали, над которыми уже занесен меч или кривая татарская сабля. - Давай тревогу, - кричу я Мише и сам бегом спешу за револьвером. Через полминуты я снова над обрывом, вопли еще шире, еще отчаяннее. Я подаю в дуло патрон и почти теряюсь: что делать? Но из спален глухо доносится сигнал, и сейчас же вырывается на двор, оглушая меня, нестерпимая песня тревоги. Я спускаюсь по лестнице, и меня немедленно обгоняют низвергающиеся вниз, как лавина, колонисты. Что они там будут делать с голыми руками? Но я не успел дойти до пруда, как крики мгновенно прекратились. Значит, колонисты что-то сделали. Мы с Галатенко побежали вокруг пруда. На огромном дворе Ефима Хорунженко собралась вся колония. Таранец берет меня за руку и подводит к центральному пункту события. Между крыльцом и стеной хаты забилось в угол и рычит, и хрипит, и стонет живое существо. Таранец зажигает спичку, и я вижу свернувшуюся в грязный комок, испачканную кровью, взлохмаченную голую женщину. С крыльца прыгает Горьковский и подает женщине какую-то одежду. Она неожиданно вытянувшейся рукой вырывает у Витьки эту вещь и, продолжая рычать и стонать, натаскивает ее на себя. - Да кто это кричал? Таранец показывает на плетень вокруг двора. Он весь унизан белыми пятнами бабских лиц. С другой стороны крыльца колонисты насилу удерживают - 628 - - Пустите! Пустите! Какое ваше дело сюда мешаться? Все равно убью, б…ь! Это член церковного совета Ефим Хорунженко. Когда я подхожу к нему, он на меня выливает целое ведро отборной матерщины, плюется и рычит. - Колонии позаводили! Народ грабите, байстрюков годуете! Иди с моего двора, сволочь, жидовская морда! Эй, люди! Спасите, гоните их, сукиных сынов! Хлопцы хохочут и спрашивают: - Эй, дядя, может, купаться хочешь? Пруд близко, смотри поплаваешь. Хорунженко вдруг затихает и перестает вырываться из рук. Я приказываю ребятам отвести его в колонию. Хорунженко вдруг начинает просить: - Товарищ начальник, простите, бывает же в семействе… Ночь продержали Хорунженко в клубе, а наутро отправили в милицию. Я упросил прокурора судить его показательным судом, и это обстоятельство прибавило для меня новые заботы. Дня не стало, чтобы в колонию не приходили бабы с жалобами на мужей, свекрух, свекров. Я не уклонялся от нагрузки, тем более что в моем распоряжении имелось замечательное средство - совет командиров. Обвиняемые в дерзком обращении с женами, люди с запутанными бородами и дикими лохмами на голове послушно являлись в назначенный час, выходили покорно “на середину” и оправдывались, отказываясь от труда удовлетворительно объяснить, почему они обязаны отвечать на вопрос какого-нибудь командира восемнадцатого Вани Зайченко: - А за что это вы побили вашего Федьку? - Когда я его побил? - Когда? А в субботу? Скажете, нет? Да? В нашем поезде прибавилось жизни, и он летел вперед, обволакивая пахучим, веселым дымом широкие поля советских бодрых дней. Советские люди смотрели на нашу жизнь и радовались. По воскресеньям к нам приезжали гости: студенты вузов, рабочие экскурсии, педагоги, сотрудники газет и журналов. На страницах газет и двухнедельников они печатали о нас простые дружеские рассказы, портреты пацанов, снимки свинарни и деревообделочной мастерской. Гости уходили от нас чуточку растроганные скромным нашим блеском, жали руки новым друзьям и на приглашение еще приходить салютовали и говорили “есть”. - 629 - К переводчикам они приставали с вредными вопросами и ни за что не хотели верить, что мы разобрали монастырскую стену, хотя стены и на самом деле уже не было. Просили разрешения поговорить с ребятами, и я разрешал, но категорически требовал, чтобы никаких вопросов о прошлом ребят не было. Они настораживались и начинали спорить. Переводчик мне говорил, немного смущаясь: - Они спрашивают: для чего вы скрываете прошлое воспитанников? Если оно было плохое, тем больше вам чести. И уже с полным удовольствием переводчик переводил мой ответ: - Нам эта честь не нужна. Я требую самой обыкновенной деликатности. Мы же не интересуемся прошлым наших гостей. Гости расцветали в улыбках и кивали дружелюбно: - Иес, иес! Гости уезжали в дорогих авто, а мы продолжали жить дальше. Осенью ушла от нас новая группа рабфаковцев. Зимою в классных комнатах, кирпич за кирпичом, мы снова терпеливо складывали строгие пролеты школьной культуры.
И вот снова весна! Да еще и ранняя. В три дня все было кончено. На твердой аккуратной дорожке тихонько доживает рябенькая сухая корочка льда. По шляху кто-то едет, и на телеге весело дребезжит пустое ведро. Небо синее, высокое, нарядное, умытое. Алый флаг громко полощется на флагштоке под весенним теплым ветром. Парадные двери клуба открыты настежь, в непривычной прохладе вестибюля особенная чистота и старательно разостлан после уборки половик. В парниках давно уже кипит работа. Соломенные маты днем сложены в сторонке, стеклянные крыши косят на подпорках. На краях парников сидят пацаны и девчата, вооруженные острыми палочками, пикируют рассаду и неугомонно болтают о том, о сем. Женя Журбина, человек выпуска тысяча девятьсот двадцать четвертого года, первый раз в жизни свободно бродит по земле, заглядывает в огромные ямы парников, опасливо посматривает на конюшню, потому что там живет Молодец, и тоже лепечет по - 630 - - А кто это сдерар стекро? Это хропцы, да? Селяне праздновали пасху. Целую ночь они толкались на дворе, носились с узлами, со свечками. Целую ночь тарабанили на колокольне. Под утро разошлись, разговелись и забродили пьяные по селу и вокруг колонии. Но тарабанить не перестали, лазили на колокольню по очереди и трезвонили. Дежурный командир наконец потерял терпение и тоже полез на колокольню и высыпал оттуда в село целую кучу музыкантов. Приходили в праздничных пиджаках члены церковного совета, их сыновья и братья, размахивали руками, смелее были, чем всегда, и вопили: - Не имеет права! Советская власть дозволяет святой праздник! Открывай колокольню! Праздников праздник! Кто может запретить звонить? - Ты и без звона мокрый, - говорит Лапоть. - Не твое дело, что мокрый, а почему нельзя звонить? - Папаша, - отвечает Кудлатый, - собственно говоря, надоело, понимаешь? По какому случаю торжество? Христос воскрес? А тебе какое до этого дело? На Подворках никто не воскресал? Нет! Так чего вы мешаетесь не в свое дело! Члены церковного совета шатаются на месте, подымают руки и галдят: - Все равно! Звони! И все дело! Хлопцы, смеясь, составили цепь и вымели эту пасхальную пену в ворота. На эту сцену издали смотрит Козырь и неодобрительно гладит бороденку: - До чего народ разбаловался! Ну и празднуй себе потихоньку. Нет, ходит и ругается, господи, прости! Вечером по селу забегали с ножами, закричали, завертели подворскими конфликтами перед глазами друг друга и повезли к нам в больничку целые гроздья порезанных и избитых. Из города прискакал наряд конной милиции. У крыльца больнички толпились родственники пострадавших, свидетели и сочувствующие, все те же члены церковного совета, их сыновья и братья. Колонисты окружают их и спрашивают с ироническими улыбками: - Папаша, звонить не надо? После пасхи долетели к нам слухи: по другую сторону Харькова ГПУ строит новый дом, и там будет детская колония, не наробразовская, а ГПУ. Ребята отметили это известие как признак новой эпохи: - Строят новый дом, понимаете! Совсем новый! - 631 - - Не колония, а коммуна! Не так, как в наробразе, а сами хозяева, как у нас, честное слово!.. В середине лета в колонию прикатил автомобиль, и человек в малиновых петлицах сказал мне: - Пожалуйста, если у вас есть время, поедем. Мы заканчиваем дом для коммуны имени Дзержинского. Надо посмотреть… с педагогической точки зрения. Поехали. Я был поражен. Как? Для беспризорных? Просторный солнечный дворец? Паркет и расписные потолки? Человек в малиновых петлицах, кажется, забыл, что педагогическая точка зрения ничего другого не видела в своей жизни, кроме монастырских и дворянских гнезд. Но недаром я мечтал семь лет. Недаром мне снились будущие дворцы педагогики. С тяжелым чувством зависти и обиды я развернул перед чекистом “педагогическую точку зрения”. Он доверчиво принял ее за плод моего опыта и поблагодарил. А я уехал домой в отчаянии: когда же я начну строить для пацанов заслуженное ими жилище? Когда я поставлю перед ними блестящие никелем станки? Но разве можно отчаиваться, когда вокруг вас сверкают грани ребячьего коллектива, шумит жизнь, и на ваших глазах растет и украшается новой культурой новый человек? Разве это не дороже паркета и расписных потолков? Пусть себе ГПУ строит дворец. Настоящие трудности оно узнает тогда, когда начнет строить коллектив. И, если ему удастся начихать на “Олимп” и на Кощея Бессмертного, может быть, станет легче и нам - “подвижникам соцвоса”. Мы поехали дальше. [ Я возвращался в колонию, скомканный завистью. Кому-то придется работать в этом дворце? Нетрудно построить дворец, а есть кое-что и потруднее. Но я грустил недолго. Разве мой коллектив не лучше любого дворца? (Пед. соч., т. 3 М.1984, с. 423.) ] В сентябре Вера родила сына. Приехала в колонию товарищ Зоя, закрыла двери и вцепилась в меня костистым взглядом: - У вас девочки рожают? - Почему множественное число? И чего вы так испугались? - Как “чего испугалась?” Девочки рожают детей? - Разумеется, детей… Что же они еще могут рожать? - Не шутите, товарищ! - Да я и не шучу! - Надо немедленно составить акт. - Загс уже составил все, что нужно. - То загс, а то мы. - 632 - - Не рождения, а… хуже! - Хуже рождения? Кажется, ничего не может быть хуже… Шопенгауэр - Товарищ, оставьте этот тон. - Не оставлю! - Не оставите? Что это значит? - Сказать вам серьезно? Это значит, что надоело, понимаете, вот надоело, и все! Уезжайте, никаких актов вы составлять не будете! - Хорошо! - Пожалуйста! Она уехала, и из ее “хорошо” так ничего и не вышло. Вера обнаружила незаурядные таланты матери, заботливой, любящей и разумной. Что мне еще нужно? Она получила работу в нашей бухгалтерии, это не мешало ей прижиматься ко мне всей душой при каждой нашей встрече. Давно убрали поля, обмолотились, закопали что нужно, набили цеха материалом, приняли новеньких. Рано-рано выпал первый снег. Накануне еще было тепло, а ночью неслышно и осторожно закружились над Куряжем снежинки. Женя Журбина вышла утром на крыльцо, таращила глазенки на белую площадку двора и, удивляясь, сказала: - Кто это посорир земрю?.. Мама!… Это, наверное, хропцы! 13. “Помогите мальчику” Сразу за первым снегом события пошли такими ускоренными темпами, каких еще не было в моей жизни. Было похоже, как будто мы понеслись не по рельсам, а по корявой булыжной дороге. Нас подбрасывало, швыряло в стороны, мы еле-еле держались за какие-то ручки. В то же время никогда не было в колонии такой простой дисциплины, такого прямодушного доверия. Именно в это время я получил возможность испытать закаленность коллектива горьковцев, которую он сохранил до последнего момента. Мы неслись вперед, потеряв точные покойные рельсы. Впереди нас мелькали то особенно радужные дали, то тревожно-серые клубы туманов. Двадцать отрядов горьковцев сурово вглядывались в них, но почти механически выслушивали будничные простые слова решений и спокойно бросались туда, куда нужно, не оглядываясь и не следуя за соседом. Здание коммуны имени Дзержинского было закончено. На опушке молодого дубового леса, лицом к Харькову, вырос красивый - 633 - Для мастерских предоставлено два зала. В углу одного из них я увидел сапожную мастерскую и очень удивился. Мы рассказываем ребятам об индустриализации, о Днепрострое, об автомобильных заводах. Даем им газету, в которой они читают о технике, а работать заставляем в сапожной и столярной мастерских, при этом работать так, как работали только сапожники в старой России, заставляем “сучить дратву” и строгать шерхеблем. А этот самый беспризорный давно знает, что на обувных и деревообделочных фабриках совсем не так работают. Он стремится на завод, он хочет быть механиком, металлистом, шофером, радистом, летчиком или электромонтером, а мы ему даем архаическое сапожное шило или заставляем делать вручную табуретки, которые сейчас никто уже вручную не делает. А потом обвиняем беспризорного в лени. Так же ленивы были и “мальчики” у старых сапожников, но старые сапожники умели, по крайней мере, заставить “мальчика” “сучить дратву”, а нас такое положение не удовлетворяет: нам обязательно нужно, чтобы мальчик сам увлекся этой “захватывающей” работой. Но зато в деревообделочной мастерской коммуны были прекрасные станки. Все же в этом отделе чувствовалась некоторая неуверенность организаторов. Строители коммуны поручили мне и колонии Горького подготовку нового учреждения к открытию. Я выделил Киргизова с бригадой. Они по горло вошли в новые заботы, и день и ночь занимались шлифовкой нарождающегося бытия коммуны. Коммуна имени Дзержинского рассчитана была всего на сто детей, но это был памятник Феликсу Эдмундовичу ( ZT. См. и : http://zt1.narod.ru/Vychitannoe-ASM/Pamyatnik-Feliksu.doc ), и украинские чекисты вкладывали в это дело не только личные средства, но и все свободное время, все силы души и мысли. Только одного они не могли дать новой коммуне. Чекисты слабы были в педагогической теории. Но педагогической практики они почему-то не боялись. Меня поэтому очень интриговал вопрос, как товарищи чекисты вывернутся из трудного положения. Они-то, пожалуй, могут игнорировать теорию, но согласится ли теория игнорировать чекистов? Я очень интересовался, например, таким пунктом в этом новом, таком основательном деле, не уместно ли будет применить последние слова педагогической науки, ну, скажем, положение Шульгина о том, что самоуправление не должно быть шкрабьим и обязано - 634 - - Видите, какая у меня к вам просьба: коммуна - это памятник Дзержинскому. Он сделан так, как надо, вы знаете, мы поставили там самое лучшее и дорогое. Если мы возьмем ребят прямо с улицы, пока мы их не воспитаем, там ничего не останется. А коммуна, конечно, нужна и пригодится надолго для тех же беспризорников. Мы знаем, у вас хороший, дисциплинированный коллектив, хоть и правонарушителей, а главное - дисциплинированный. Так вот мы решили, Вы нам дайте для начала человек сорок-пятьдесят, а потом мы уже будем пополнять с улицы. Вы понимаете? У них сразу будет и самоуправление и порядок. Понимаете? Еще бы я не понимал? Я прекрасно понял, что этот бритый носатый человек никакого понятия не имеет о педагогической науке. Собственно говоря, в этот момент я совершил преступление: я сознательно скрыл от товарища Барта, что существует педагогическая теория, я ни словам не обмолвился о “подпольном самоуправлении”. [ А. С. Макаренко полемизирует с В. Н. Шульгиным по поводу детского самоуправления. В авторских материалах 1927 - 1928 гг. Макаренко писал: “Есть такая книжка Шульгина под заглавием “Основные вопросы социального воспитания”. К сожалению, вопросы, разбираемые Шульгиным, в его книжке, так и остались вопросами… По мнению Шульгина, на западе самоуправление построено по монархическому принципу, и это очень плохо, а у нас по советскому, и это очень хорошо… Было бы понятно, если бы Шульгин писал книгу на французском языке, или скажем немецком, со специально похвальной целью обдурить немецкую братию. Ведь пишется по-русски, для русских педагогов. Спрашивается, для чего тогда нужно Шульгину вставлять очки российским педагогам? А вставляются очки по двум линиям: во-первых, у нас с самоуправлением совсем не хорошо, а отвратительно и мерзко, об этом все хорошо знают. Во-вторых, когда же это у нас конституция вытекала из условий детской жизни и не была дана сверху? При помощи какого чуда так получилось, что у нас по всему Союзу все те же рекомендуемые Шульгиным учкомы, деткомы, детисполкомы. Какая обязательная борьба нужна Шульгину для организации конституции, кто должен принять участие в этой борьбе, какие факты привели к созданию того, что Шульгин воображает существующим? В особенности интересует меня этот вопрос о борьбе? Стоит на нем остановиться подробнее. Лучшего примера невежества, ханжества и преступления перед всем нашим делом я, пожалуй, не найду. А пример не только хороший, но и замечательно характерный. Как представляет себе Шульгин в наших условиях после Октябрьской революции борьбу в детском доме для завоевания самоуправления? Если это борьба, по мнению Шульгина, необходима для того чтобы самоуправление было правильное, то как должен отнестись к этой борьбе воспитатель. Вероятно, он должен и сам принять в ней участие в качестве противной стороны. Как он это должен делать - искренно бороться со стремлением детей к самоуправлению или “с понтом”, как говорят наши воспитанники. Очевидно, что искренно он не может это сделать, ибо в таком случае его в шею нужно гнать из детского дома, даже не ожидая окончательной победы детского самоуправления. А если “с понтом”, то очевидно т. Шульгину придется написать еще одну книгу примерно под таким заглавием: “Как нужно педагогу валять дурака в детском доме”, - так, однако, чтобы из сего была польза, а не вред? В этой книге Шульгину нужно будет обязательно хорошенько облюбовать одну важную главу, в которой должна быть преподана маленькая методика, поучающего нашего педагога, как в процессе этой борьбы довести детей до такого состояния и совершенства, чтобы они не только завоевали самоуправление, но чтобы это самоуправление обязательно состояло из учкомов и деткомов и вообще было таким, каким положено по книжке т. Шульгина, иначе нечем ему будет покрыть монархически буржуазную европейскую педагогику…”. (РГАЛИ, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 97, лл. 48 - 49 об.). ZT. В отличие от А.С. Макаренко московско-ориентированный = почитающий ученые авторитеты = почитавший Н.К. Крупскую и Ко Игнатий Вячеславович Ионин (1893-1939) так-таки сознательно допускал рекомендуемое Шульгиным “подполье” = фронду и бучу, что, возможно, и оказалось одним из моментов доведения его (Ионина) до суда в 1937 году ? ] Я сказал “есть” и тихими шагами удалился, оглядываясь по сторонам и улыбаясь коварно. Мне было приятно, что горьковцам поручили основать новый коллектив, но только придя в колонию я заметил, что в этом деле заключены для меня и трагические моменты. Кого выделить? Выделить самых лучших, значит, обессилить колонию, выделить иных, значит, не выполнить поставленную Бартом задачу. А, кроме того, хотелось, чтобы в коммуну ушли ребята, заслужившие эту честь. Работа бригады Киргизова заканчивалась. В наших мастерских делали для коммуны мебель, в швейной начали шить для будущих воспитанников одежду. Чтобы сшить ее по мерке, надо было сразу выделить пятьдесят “дзержинцев”. В совете командиров к задаче отнеслись серьезно. Лапоть сказал: - В коммуну нужно послать хороших пацанов, а только старших не нужно. Пускай старшие, как были горьковцами, так и останутся. Да им скоро и в жизнь выходить, все равно. Командиры согласились с Лаптем, но когда подошли к спискам, начались крупные разговоры. Командиры ни за что не хотели отдавать лучших ребят. Так ничего и не решили, а поручили выбор сделать мне и Лаптю: - 635 - Мы просидели до глубокой ночи и наконец составили список сорока мальчиков и десяти девочек. В список вошли оба Жевелия, Горьковский, Ванька Зайченко, Маликов, Одарюк, Зорень, Нисинов, Синенький, Шаровский, Гардинов, Оля Ланова, Смена, Васька Алексеев, Марк Шейнгауз. Исключительно для солидности прибавили Мишу Овчаренко. Отряд девочек возглавила Оля Ланова. Я еще раз просмотрел список и остался им очень доволен: хорошие и крепкие пацаны, хоть и молодые. Назначенные в коммуну начали готовиться к переходу. Они не видели своего нового дома, тем больше грустили, расставаясь с товарищами. Кое-кто даже говорил: - Кто его знает, как там будет? Дом хороший, а люди смотря какие будут. К концу ноября все было готово к переводу. Я приступил к составлению штата новой коммуны. В виде хороших дрожжей направлял туда Киргизова. Все это происходило на фоне не только отрицательного, но и почти презрительного отношения ко мне, которое в последнее время установилось со стороны “мыслящих педагогически” кругов тогдашнего Наркомпроса. И круги эти были как будто всем понятные, а все же как-то так получилось, что спасения для меня почти не было: - Этот Макаренко все-таки странный какой-то тип. Я в то время обладал великим терпением, я умел в течение месяцев молчаливо отбрасывать в сторону самые неприятные впечатления, мешающие работать. Но и моему терпению упорно ставился предел, и я начинал даже нервничать. Не проходило и дня, чтобы то по случайным, то по принципиальным поводам мне не показывали, насколько я низко пал. У меня самого начинало уже складываться убеждение, что я представляю из себя очень подозрительный тип, что необходимо будет в ближайшее время пересмотреть себя самого и проверить, каких гадостей натащило в мое существо беспардонное и безжалостное время. [ Все это происходило на фоне почти полного моего разрыва с “мыслящими педагогическими кругами” тогдашнего Наркомпроса Украины. В последнее время отношение ко мне со стороны этих кругов было не только отрицательное, но и почти презрительное. И круги эти были как будто неширокие, и люди там были как будто понятные, а все же как-то так получалось, что спасения для меня не было. Не проходило дня, чтобы то по случайным, то по принципиальным поводам мне не показывали, насколько я низко пал. У меня самого начинало уже складываться подозрение к саму себе. / Самые хорошие, приятные события вдруг обращались в конфликты. Может быть, действительно я кругом виноват? (Пед. соч., т. 3 М.1984, с. 425.) ] Казалось бы, что может быть проще и понятнее, и приятнее задачи: в Харькове происходит съезд “Друзей детей” Колонии нужно пройти маршем десять километров. Мы идем не спеша, я по часам проверяю скорость нашего движения, иногда задерживаю колонну, позволяю ребятам отдохнуть, напиться воды, поглазеть на город. Такие марши для колонистов - приятная вещь. На улицах нам оказывают внимание, во время остановок окружают нас, расспрашивают, знакомятся. Нарядные, веселые колонисты - 636 - - Почему вы так рано пришли? Теперь детей будете держать на улице? Я показываю на часы. - Мало ли что!.. Надо же приготовиться. - Было условленно в три. - У вас, товарищ, всегда с фокусами. Колонисты не понимают, в чем они виноваты. Не понимают, почему на них посматривают с нескрываемым презрением. - А зачем взяли маленьких? - Колония пришла в полном составе. - Но разве можно, разве это допустимо - тащить таких малышей пешком десять верст! Нельзя же быть таким жестоким только потому, что вам хочется блеснуть! - Малыши были рады прогуляться… А после встречи мы идем в цирк, - как же можно было оставить их дома? - В цирк? А из цирка когда? - Ночью. - Товарищ, немедленно отпустите малышей! “Малыши” - Зайченко, Маликов, Зорень, Синенький - бледнеют в строю, и их глаза смотрят на меня с посл |